Макондо – это не место, а чудотворная точка зрения, превращающая банальное в волшебное. В плоских тропиках льда не может быть, но он все-таки есть. И стоит нам увидеть лед глазами обитателей Макондо, как картина мира смещается, впуская в себя иное измерение, отчего реализм становится магическим, а мы – соучастниками.
Так Гарсия Маркес победил наше недоверие: не отрицая действительности, а меняя взгляд на нее. В отличие от обильных образцов безответственного жанра фэнтези, в Макондо может случиться не что угодно, а только то, что следует внутренней логике книги и подчиняется строгим законам и неотменимым правилам. То, что они сильно отличаются от привычных нам, еще не делает их менее обязательными – даже тогда, когда на свет появляются хвостатые дети.
Собственно, атавизм присущ самой природе Макондо, где сохранялся первобытный обиход, пока в него не вторглась трагедия истории. Под ее давлением действительность, как это бывает в самых несчастливых странах, начинает течь, словно металл под непомерной нагрузкой (10 тысяч атмосфер).
Чтобы оправдать все невероятное в Макондо, Гарсия Маркес и тривиальное сделал менее правдо-подобным, более зыбким. Изобразив обычное – лед, магниты, астролябии и вставные зубы – чужим и фантастическим, автор выбил нас из привычного равновесия. Этим он подготовил читателя к тому фантастическому, что происходит в книге. Так Макондо наложился на карту Америки и перекроил ее на свой лад, исправив литературный глобус.
Впервые прочитав “Сто лет одиночества”, как я только тогда и умел – запоем, забывая о других людях и книгах, – я понял, что без Макондо мой мир уже не полон, и принялся искать ему подобные на контурной карте отечественной словесности, по- ка не сменил ее на рельефную, перебравшись в горы.
“Сандро из Чегема” напоминает дерево, которое растет и не знает, когда перестанет. Этот извилистый, петлистый текст продолжал расширяться на протяжении многих лет. Но как бы ни менялась книга, она оставалась деревом Искандера. Платан не станет березой.
Еще “Сандро” напоминает постмодернистскую ризому (что-то вроде грибницы). В нем нет четкой иерархической структуры, как, скажем, и в “Одиссее”, куда Гомер мог бы вставить новые эпизоды, не разрушив целостности эпоса.
Искандер тоже пришел с Юга, из тех мест, которые греки называли Колхидой. В нашей словесности он представляет своеобразный феномен: нерусская литература на русском языке. Его южная и солнечная проза, как когда-то одесская школа, познакомила нас с другим языком, иной манерой мышления и – самое главное – новой страной на литературной карте. Искандер создал Чегем и стал Колумбом Абхазии.
В этих координатах разворачивается действие раздвоившейся книги. До большевиков Сандро был героем комического эпоса, с приходом советской власти Сандро стал героем плутовского романа. До революции время пребывало в эпической неподвижности. После нее – стремительно движется в газетную действительность, разменяв степенность
Центральный конфликт Искандера – не столк- новение между старым и новым (у Ильфа и Петрова это называлось
Широколобый – сама архаика. Чтобы читатель ощутил масштаб повествования, Искандеру нужно было отойти далеко назад. Прошлое Чегема простирается уже не в историю, а в природу. (Как у греков: кентавры, минотавры, сфинксы принадлежали наполовину животному царству.) И в эту бездну Искандер погружает своего героя. Все, что думает и переживает буйвол, – поток эпического сознания.
Но Широколобый, как и Сандро, сталкивается с романным слоем повествования, в котором действуют не звери, а люди. Человеческий разум противостоит животному таким образом, что на стороне буйвола, как и предупреждал Искандер, всегда оказывается правда любви, смерти, солнца, земли, воды. А все, о чем думают люди, – фальшь цивилизации, которая приводит к чудовищному преступлению – убийству буйвола, “оправданному” тем, что председатель колхоза выполнит план по мясозаготовкам и даст палачам в награду буйволиную ляжку.
Контраст между правдой эпоса и газетной действительностью проявляется в сцене встречи буйвола с трактором.