В Нью-Йорке меня это подвело, когда после накрывшегося медным тазом “Нового американца” я сидел в бюро помощи безработным. Скучая и стыдясь, я не придумал ничего умнее, чем взять с собой зачитанный том Платонова. Я устроился с ним в дальнем углу, отгородился от других бедолаг пустыми стульями и погрузился в чтение, зная, что вызовут меня не скоро.
В таких местах люди не вступают в беседу, особенно белые воротнички, которые ведут себя независимо, показывая, что оказались здесь ненадолго, случайно и не по своей вине.
В страдательной тишине присутственного места я почувствовал себя счастливым, ибо использовал казенное время для частного наслаждения. Нельзя сказать, что Платонов на это рассчитывал, но, углубившись в него по макушку, я следил не столько за незабываемыми кошмарами сюжета, сколько за приключениями синтаксиса. Уже первое предложение, которое в нашей компании заменяло пароль и служило шибболетом, сдвигало реальность набекрень.
“
Как известно, Платонов не оставлял ни одного слова в покое, и его текст кажется переводом на русский с марсианского.
Неудивительно, что я прозевал очередь, не услышав, как мою фамилию назвал клерк. В наказание меня оставили сидеть в конторе до закрытия, и я-таки дочитал – в который раз – “Сокровенного человека”, ставшего мне странным товарищем и в этом испытании.
Уже давно я отношусь к новым книгам с подспудным подозрением. Худшее в них то, что я их не читал. Вкладывать в новинку остатки любви и высыпающегося времени – риск без малейшей гарантии.
– Каковы шансы, – спрашиваю я себя, – что новая книга оправдает крупные (если учитывать, сколько осталось) затраты духовных сил и любознательности? Каждый раз, когда я открываю новый, пусть и посоветованный том, мне неизбежно приходит в голову макабрический вопрос: готов ли я к тому, что именно эта книга станет последней в моей жизни.
Вышло, кстати сказать, так, что я знаю, что читал отец в ночь, когда умер. Когда тело вынесли, в постели оказалась “Одноэтажная Америка”, которую он читал сто раз еще в России. Отец тоже не доверял новым книгам, и давно испытанные Ильф с Петровым заменили ему Харона.
При всем том презумпция виновности – бесспорный грех читателя, но на его стороне опыт. Об этом – у Булгакова.
“–
Другой Мастер, осторожно готовясь к встрече с новинкой, предлагал на обложке крупно печатать, сколько было лет автору, когда тот сочинял опус, – чтобы заранее знать, есть ли автору чему научить читателя. Как часто бывает у Бродского, эта идея представлялась и заманчивой, и дикой. Я засомневался в ней, когда, намного пережив Бродского и других любимых писателей, так и не стал умнее их.
Новая книга пугает матерого читателя и угрожает неврозом автору. Однажды я испытал припадок отвращения, попав в самый большой книжный магазин Нью-Йорка. “Strand” с его 2,5 миллионами книг кажется раем: он рассчитан на вечную жизнь. Или, по той же причине, адом – прежде всего для писателя. Ведь трудно поверить, что на четырех этажах с их коридорами, завалами, лабиринтами и подвалами есть место для моей книги, а тем паче – нужда в ней.
– Чушь, – сказала мне Татьяна Толстая, когда я поделился с ней собственной версией “арзамасского ужаса”, который испытал ее дальний предок, – мне нет дела до чужих книг, я здесь и сейчас, и этого довольно, чтобы отбить себе место на полке.
Но попасть на нее для новой книги непростая задача. Каждое вторжение в библиотеку угрожает ей, вынуждая другие книги не только потесниться, но и перестроиться, хотя такое бывает редко. Лишь явление шедевра способно обесценить предшественников, как это случилось у нас с Пушкиным, у других – с Джойсом. Но чаще все обходится без скандала, и мы недоверчиво пробуем новую книгу, как суп на соль, зачерпывая с середины.