Но чаще всего Юнас отправлялся в лавку за газетой. Дочери, слава богу, газет не выписывали. Он обычно прочитывал ее по дороге домой; у выгона Векстрёма, где мирно махали хвостами коровы, присаживался на лесенку у изгороди, и все бесчинства мира слетались к нему, он пропускал их через себя, страницу за страницей, и вдруг однажды случилось что-то невероятное и пугающее — он заметил, что с трудом осознает прочитанное. Он вернулся к началу и стал перечитывать фразу за фразой, отмечал неправильные выражения, повторы, но ему пришлось сделать усилие, чтобы уяснить, о чем же там, собственно, шла речь. Сначала он испугался, но потом понял, что это связано с Игреком, только с ним, и больше ни с чем. Естественно. Преследование шло по всему фронту. Коровы тем временем подобрались совсем близко — это повторялось каждый раз, — так близко, что он чувствовал их теплое дыхание и здоровый коровий запах.
Рассчитав, что уборка завершена, он возвращался домой. В вазе стояли свежие цветы, на столе — стакан молока, кусок пирога или еще что-нибудь из тех преисполненных надежды знаков внимания, которые казались ему столь же вызывающими, как и ненормально хорошая погода. Бумаги лежали на столе нетронутые, но на этот раз они принесли ему карандаши, школьные карандаши из лавки. Обнаружили, что у меня нет карандаша. Это, конечно, Карин, Мария бы никогда… Как-нибудь вскользь я скажу: забавно, я всегда ношу свой «кохинор» в кармане… Нет, нет, нельзя. Так дальше не пойдет, не могу я оставаться здесь, с их летними вакациями, мне нужно в город, я не в состоянии даже читать газету, мир здесь сокращается до моих собственных размеров.
Но если я уеду в город, то и Игрек последует за мной…
Я мог бы выбросить то, что написал о нем, в Болотный залив, так называет деревня свой прекрасный голубой залив, Болотный залив — сплошная тина, если рискнешь зайти в воду, разгребая остатки пикников; сюда ничего не бросишь! И где бы я ни спрятал рукопись, она все равно всплывет, потому что омертвевшее нельзя уничтожить, потому что любая неудача неискоренима. Так мне кажется…
7
Еще весной Юнас сдал первую главу. Когда позвонил Экка, Юнас уже знал, что сейчас последует. Беззаботно, как бы вскользь:
— Мы немножко обеспокоены. Ты не мог бы заглянуть ненадолго? — А потом доверительно, дружески: — Не принимай это слишком близко к сердцу, ты справишься. С твоим опытом… ты знаешь ведь,
Конечно, время не терпит. Наступил deadline[6], и аванс истрачен. И Юнас старался привнести личное в безличное, отказаться от той правдивости, которая была его отличительной чертой, определяла его авторское лицо на всем долгом нелегком профессиональном пути, что означало, почти всегда, балансировать в умопомрачительной близости от преувеличений и лжи, ни разу не переступая грани фатального и непростительного. Сейчас он латал, вышивал узоры, выдумывал, все время сознавая, что у него ничего не выходит, — разумеется, его уличат. И он пытался укрыться за предположительными высказываниями типа «Можно представить себе, что…», или «В подобной ситуации он, скорее всего, должен был бы…», или «Допустимо предположить» и так далее, но текст становился еще более безжизненным, если это вообще было возможно. Юнас не верил тому, что писал, и единственным по-настоящему искренним чувством, набиравшим силу с каждым днем, было чувство враждебности.
В то время, когда Юнас, стиснув зубы, пробивался сквозь лес умолчаний и ложных утверждений, он превратился в человека весьма тягостного, особенно для тех, кто, по его мнению, безосновательно разбрасывался прилагательными в превосходной степени. Он грубил хорошим людям, которые всего-то лишь старались облечь случайную встречу в цивилизованную форму. А Игрек, его вечный спутник и преследователь, не только отравлял настоящее, но и ставил под сомнение прошлое. По ночам подозрительность Юнаса обращалась на давно ушедшие времена, и он упрямо разбирал по косточкам все устоявшееся, то, чего не следовало ворошить, то, что следовало оставить в покое.
Какие-то вещи не поддавались разрушению, например Иветт в первые годы их брака. Она была так красива! Красивее всего были ее волосы, светлые, длинные, пушистые, как облако, — милосердная завеса, которая по ночам опускалась и окутывала его, защищая от всего и все объясняя. Потом она остригла волосы, бедняжка, но тогда все равно уже было слишком поздно.
8