Но Оливейре хотелось пойти одному. Он начал потихоньку высвобождать ноги из объятий Маги. Погладил ее по голове, подцепил пальцем ожерелье, поцеловал ее в затылок, за ухом и слышал, как она плачет вся – даже упавшие на лицо волосы. «Не надо шантажировать, – подумал он. – Давай-ка поплачем, глядя друг другу в глаза, а не этим дешевым хлюпаньем, которому обучаются в кино». Он поднял ей лицо и заставил посмотреть на него.
– Я негодяй, – сказал Оливейра. – И дай мне за это расплатиться. Лучше поплачь о своем сыне, который, возможно, умирает, только не трать слез на меня. Боже мой, со времени Эмиля Золя не было подобных сцен. Пусти меня, пожалуйста.
– За что? – сказала Мага, не поднимаясь с полу и глядя на него, как пес.
– Что – за что?
– За что?
– Ах, спрашиваешь, за что все это. Поди знай, я думаю, что ни ты, ни я в этом особенно не виноваты. Просто мы все еще не стали взрослыми, Лусиа. Это – добродетель, но за нее надо платить. Как дети: играют, играют, а потом вцепятся друг другу в волосы. Наверное, и у нас что-то в этом роде. Надо поразмыслить над этим.
21
Со всеми происходит одно и то же, статуя Януса – ненужная роскошь, в
«Tu sèmes des syllabes pour récolter les étoiles» [77], – поддерживает меня Кревель.
«Каждый делает что может», – отвечаю я. «А эта фемина, n’arrêtera-t-elle done pas de secouer l’arbre à sanglots?» [78]
«Вы несправедливы, – говорю ему я. – Она почти не плачет, почти не жалуется».
Грустно дожить до такого состояния, когда, опившись до одури кофе и наскучавшись так, что впору удавиться, не остается ничего больше, кроме как открыть книгу на девяносто шестой странице и завести разговор с автором, в то время как рядом со столиками толкуют об Алжире, Аденауэре, о Мижану Бардо, Ги Требере, Сидни Беше, Мишеле Бюторе, Набокове, Цзао Вуки, Луисоне Бобе, а у меня на родине молодые ребята говорят о… о чем же говорят молодые ребята у меня на родине? А вот и не знаю, так далеко меня занесло, но, конечно, не говорят уже о Спилимберго, не говорят уже о Хусто Суаресе, не говорят о Тибуроне де Килья, не говорят о Бонини, не говорят о Легисамо.
Надо с этим бороться.
Надо снова включиться в настоящее.
А поскольку, говорят, я Мондриан, ergo…
Однако Мондриан рисовал свое настоящее сорок лет назад.
(На одной фотографии Мондриан – точь-в-точь дирижер обычного оркестра (Хулио Де Каро, ессо!), в очках, жестком воротничке и с прилизанными волосами, весь – отвратительная дешевая претензия, танцует с низкопробной девицей. Как и какое настоящее ощущал этот танцующий Мондриан? Его холсты – и эта фотография… Непроходимая пропасть.)
Ты просто старый, Орасио. Да, Орасио, ты не Квинт Гораций Флакк, ты жалкий слабак. Ты старый и жалкий Оливейра.
«Il verse son vitriol entre les cuisses des faubourgs» [79], – посмеивается Кревель.