У Григоровича, беззаботного беспримерно, до изумления, это было любимое развлечение — вдруг представлять кого-нибудь ни с того ни с сего, единственно от безделья и бодрости духа, как бы ни казался за минуту серьёзен, так что он улыбнулся невольно и для чего-то спросил:
— Это кто?
Довольный произведённым эффектом, с весёлым лицом, засовывая руки в карманы своих светлых, чрезвычайно клетчатых брюк, Григорович беспечно проговорил:
— Тотчас видать, что вы засиделись в своих четырёх-то стенах, ведь это Толчёное!
Пожевав в раздумье губами, точно прикидывал, к тому ли зашёл, он снова спросил, и всё, разумеется, не о том:
— Должно быть, похож?
Григорович весь просиял:
— Очень, все говорят.
Он потупился и замялся:
— Ты не занят, этак на час или два или, пожалуй, на три?
Григорович отозвался беспечно и радостно:
— Занят? Для вас? Как бы не так! Хоть на полдня!
Он поглядел исподлобья:
— Скучаешь?
Григорович улыбнулся широчайшей улыбкой:
— Всегда рад поболтать.
Он помедлил ещё, да вдруг точно с печки упал:
— Ну, входи.
И, выпустив дверь, прошёл неровными шагами к себе и тотчас сел на диван с серьёзным лицом, ожидая весёлого, легкомысленного, но всё же первого в своей жизни судью.
Григорович вступил к нему с радостным недоверием, сутулясь и улыбаясь, точно розыгрыша, подвоха ждал с его стороны.
Надо признаться, они жили вместе, но редко встречались в общей комнате или на кухне, к себе же он Григоровича не приглашал почти никогда, сурово охраняя свой тайный труд, однако приметил эту забавную странность только теперь, по странному выражению его ожидавших чего-то невероятного глаз.
Смутившись, пытаясь наверстать быть радушным хозяином, он громко проговорил:
— Садись, садись, Григорович.
Тот, отбросив с изящностью фалды лёгкого домашнего сюртучка, красиво присел вдалеке и всё глядел на него с растущим удивлённым вниманием, несколько раз, чуть ли не от волнения, почесав то подбородок, то нос.
Он всё ещё колебался. Едва ли Григоровичу могла быть доступна вся глубина его «Бедных людей», которая была же в романе, была, он в этом не сомневался ни доли секунды, а как ничего не поймёт?
Он насупился и нерешительно двигал роман, сначала к себе, а потом от себя.
Должно быть, начиная о чём-то близко догадываться, Григорович прищурился, собрал крупными складками лоб, небольшой, но красивый, мол, не выдержал, тоже прорвался, однако продолжал сидеть как ни в чём не бывало.
На зависть ему, спокойной уверенности этому доброму и беспутному человеку доставало всегда, и он поспешно, лишь бы ободрить себя, потерявшегося совсем, напомнил себе, что и в самом деле Григорович был очень добр и с врождённым чувством прекрасного, если всей глубины не поймёт, так останется ещё хоть поэзия на его вкус, это, в сущности, главное, наверняка поэзию1™ ухватит верным чутьём. И всё-таки до того страшился провала, что заранее стыдился его, точно был уже высказан приговор, самый строгий, но, увы, справедливый, из тех, что он и сам себе уже не раз выносил. Как тут было начать?
Но Григорович, по свойственной ему деликатности, не станет, конечно, не сможет при этом смеяться, уж за что другое, а за это, пожалуй, можно было почти поручиться. А другого слушателя-судьи нет и быть, на беду, не могло. Вот как оно повернулось: этот легковесный молодой человек оказался ему ближе всех, вот где загадка судьбы. А больше некому поделиться романом. Что же после этого у него впереди?
Он кашлянул принуждённо и глухо сказал, слегка кивнув головой на тетрадь:
— Вчера переписал, хочу прочитать.
Григорович так и припрыгнул на стуле, ослепительно улыбаясь, выказывая все свои здоровые белоснежные крупные зубы, встряхивая кудрями цвета воронова крыла, и почти закричал от восторга, неподдельного, из души, уж в этом-то сомневаться было нельзя:
— Это замечательно, Достоевский, я так и думал, честное слово, клянусь, у вас так оно и должно было быть!
Нельзя передать, как растрогал его этот бескорыстный энтузиазм. Он размяк, камень упал, улетели, растаяли тревожные мысли, словно и не было их. Впрочем, по привычке одёрнул себя, что энтузиазму, сидящему перед ним, всё-таки недоставало должной серьёзности, весьма и весьма. Тут ведь вся судьба решиться должна! Как бы не пошёл лепетать невесть что, от стыда сгоришь за него. Но уж начато, не отступишь назад.
Он возразил, негромко, отчётливо, точно старательно скрывая досаду:
— Ничего ты думать не мог, Григорович.
Григорович вскочил, подобно пружине, шагнул к нему открыто и весело, взмахивая лёгкой красивой рукой, и восторженно заспешил, пригибаясь, как будто рассчитывал, что так его лучше поймут: