И жертвы, чисто в духе Петра, закладываются с февраля месяца 1718 года». Отметим же здесь, что именно около 1718 года, несмотря на все свои нежности и предупредительности, высказываемые в письмах к государю, Екатерина заметно остывает к старику. Петр вынужден упрекать ее за молчание. Но молчание явно не случайное. В жизни женщины произошло, видимо, такое событие, которое не позволяло ей браться за перо, дабы нечаянно не выдать своего волнения, своего смятения.
«…Она не была способна всецело отдаваться одному человеку, тосковать, терзаться, серьезно ревновать его; притом и набегавшая тоска разсеевалась интимным другом Виллимом Монсом, — Монсом с его фамилией», — отмечает М. И. Семевский.
Лишь в 1724 году Петр Алексеевич поймет, что к чему. Монс будет казнен. Но до этого года ни один из птенцов Петровых, зная о происходящем, не сообщит ему ни слова. Характерная черта и «птенцов» и времени.
XX
31 января, в морозный и солнечный день, под звон колоколов Алексей Петрович приехал в родную Москву. Радовала предстоящая встреча с друзьями, любимым городом. Один вид Кремля рождал успокоение и уверенность в благополучном окончании дела.
Иное настроение было в стане его сторонников.
— Иуда Толстой обманул царевича, выманил; и ему не первого кушать, — сердитуя, говорил Иван Нарышкин.
Еще резче выражался Василий Долгорукий в разговоре с князем Богданом Гагариным:
— Слышал ты, что дурак царевич сюда идет, потому что отец посулил женить его на Афросинье? Жолв ему, а не женитьба! Черт его несет! Все его обманывают нарочно!
Сильно встревожился известием о приезде Алексея Кикин. Он-то знал, что ожидает или может ожидать Алексея, а с ним и всех его сторонников.
Случилось именно так, как предполагал и чего боялся Кикин. Едва Алексей оказался в Москве, дело приняло совершенно другой оборот.
3 февраля 1718 года в Кремлевском дворце собрались ближайшие люди Петровы: сенаторы, генералы, министры, духовенство, светские вельможи. В присутствии всех царь обратился к сыну (Алексей был приведен во дворец без шпаги) с выговорами, перечислены были все его вины и потребовано было отречься от престола. Милость царская обещалась при условии отказа от наследства и открытия имен всех людей, кои присоветовали царевичу бегство.
Царевич, по утверждению С. М. Соловьева, написал повинную. Затем Петр Алексеевич и его сын вышли в одну из ближайших комнат, и между ними произошел, оставшийся лишь им известный, длительный разговор. Наконец отец и сын вышли к собравшимся. Шум и ропот стихли. Все направились в Успенский собор, где царевич перед крестом и Евангелием должен был прочитать и подписать клятвенную запись, подготовленную заранее вице-канцлером П. П. Шафировым.
«Я, нижепоименованный, обещаю пред св. Евангелием, что понеже я за преступление мое пред родителем моим и государем, его величеством, изображенное в его грамоте и в повинной моей, лишен наследства российского престола: того ради признаваю то за вину мою и недостоинство заправедно, и обещаюсь и клянусь всемогущим в Троице славным Богом и судом Его той воле родительской во всем повиноваться, и того наследства никогда ни в какое время не искать, и не желать, и не принимать его ни под каким предлогом. И признаваю за истинного наследника брата моего царевича Петра Петровича. И на том целую Св. Крест и подписуюсь собственною моею рукою».
Народу был зачитан царский манифест, в коем перечислялись все вины царевича Алексея Петровича и наследником объявлялся Петр Петрович.
Гневный Петр разослал срочно нарочных с приказанием схватить тех, кого назвал ему Алексей.
А ведь, казалось, цель достигнута и дело сделано.
«Но дело только-только началось!» — пишет М. П. Погодин.
Мы не один раз приводили здесь текст из исследования этого русского историка как образчик точности, красоты и силы изложения. Оставим за ним и последнюю главу в описании или раскрытии (как хотите) этого Дела, ибо, на наш взгляд, не было в прошлом столетии по описанию этого дела лучшего пера, нежели у Михаила Петровича.
«Но дело только-только началось?
Открой все, что думал когда-нибудь, чего желал, ожидал, предполагал.
Не помня себя от страха, в смущении всех чувств, раскрывается мало-помалу, но ведь и память не могла сохранить все из десятилетия: внутреннее волнение могло затмить все, и, наконец, естественное желание сколько-нибудь менее повредить друзьям своим и приверженцам могло останавливать язык. Ему кажется всякий раз, что он сказал довольно, что остальное можно скрыть безопасно…
Между тем, свозятся со всех сторон свидетели, участники, допросы за допросами, пытки за пытками, очныя ставки, улики, — и пошел гулять топор, пилить пила, хлестать веревка.
Запамятованное, пропущенное, скрытое одним, воспоминается другим, третьим лицом, на дыбе, на огне, под учащенными ударами, и вменяется в вину первому, дает повод к новым встряскам и подъемам. Слышатся еще имена. Подавайте всех сюда, в Преображенское!..