Но только Сошников склонен был искать причины своего разлада с действительностью в третьих лицах, он психовал: негодяи! Они и мою семью перевернули! Но мог, оставшись в одиночестве, вечером ли на кухне, где мостился на стуле с книгой, — мог погрузиться в холодное болотце сомнений: не пора ли было поискать оправданий самому себе! А как его найти, если ни на один вопрос, который ты задавал себе на протяжении жизни, окончательного ответа так и не получил, если жизнь требовала исключительно слепой веры в загадки, которыми она тебя ошарашивала! Каждый день он наблюдал собственное вращение по кругу: он — вещи — люди — вещи — он. Все это живое и неживое вращение вплеталось в один и тот же каменный лабиринт города, и лабиринт казался безысходным и бессмысленным: дверь — улица — коридор — транспорт — лестница — транспорт — кабинет — улица — транспорт — дверь… О каких смыслах вообще было уместно рассуждать?
К концу зимы на фоне, казалось, почти состоявшейся семейной катастрофы Сошникова в его кругу и объявился Земский.
Когда-то они были дружны, работали в одной газете и, как им казалось, «прогибали мир под себя». Потом их дороги разбежались, Сошников женился и занялся мелким бизнесом, а Земский ушел в другую газету, потом и вовсе газету надолго забросил, перешел на радио, позже уехал в Москву и пропадал там два или три года: печатал статейки в газетах и стихи в мало ведомых журналах. Но все это было лишь формальной стороной его столичной жизни, в основе своей сводившейся к придонному богемному пьянству, курению травки и бытовому разврату. И вот, наверное, с год назад Земский опять объявился в городе, но он только мелькал в стороне от Сошникова, дружба распалась на крупицы нескольких случайных встреч: «Привет!.. Привет!.. Как жизнь?..»
В один же из февральских дней Сошников ближе к вечеру зашел в контору и, еще только поднимаясь по лестнице, услышал знакомый речитатив. Прибавил шагу, чувствуя, что безотчетно улыбается, вошел в кабинет. Там, в центре небольшой компании редакционных старожилов, собравшихся на халявную бутылку, восседал Земский с набрякшим от напряжения лицом и вдохновенно, прижмурившись, ровным, рычащим на одной ноте голосом читал стихи. С появлением Сошникова чтение оборвалось, толстые губы расползлись.
— Игореша! Всем ша! Игореша пришел… — Земский встал, снял очки, и, едва сентиментально не взрыднув, раскрыв объятия, полез лобызаться.
На какое-то время они почти выпали из жизни. Неделю Сошников не появлялся ни дома, ни на работе. И его почему-то вовсе не удивляло, что деньги у Земского не заканчивались. Они шли в магазин за водкой, Сошников суетливо доставал из своего кармана несколько засаленных бумажек. Но Земский отстранял его своей рукой, называл продавщице водку, на которую Сошников никогда не думал даже смотреть, и протягивал ей купюру.
— Откуда у тебя столько денег?
— Ша… — отвечал Земский. — Заработал.
— Понятно, — говорил Сошников, полагая, что московские заработки имели свойство неиссякаемости, и успокаивал себя тем, что на такую халяву пить незазорно: деньги, изъятые из России, возвращались назад.
Пьяная карусель несла их темными тоннелями, будто друзья вновь оказались в десятилетней давности. Были до навязчивости схожие, в деталях повторяющиеся обстоятельства пьянок: хрущевские обшарпанные, прокуренные и провонявшие перегаром квартирки, мятые рожи стареющих алкашей, всех этих перегоревших «журналюг», от которых осталась только пустая бравада и набор стандартных баек — в основном все о тех же развеселых попойках в прошлом: «А вот помнишь ли?!.» Валерики, Вовики, Стасики, Марины, Нелли…
В одной квартирке помимо хозяина — тощего длинного старого Вениаминыча — жило четыре кошки, и в качестве кошачьего туалета Вениаминыч применял старые подшивки газет, тесно стоявших вдоль стены в коридоре. Он вырывал газеты из подшивок, укладывал в большой таз, а использованные мокрые газеты заталкивал в мусорное ведро, которое выносил лишь по мере полной упрессовки. Конечно, Вениаминыч использовал газеты не только для кошачьего туалета. Он черпал из них темы и вдохновение. Каждую весну где-нибудь в областной прессе появлялся маленький очерк, который начинался с фразы «На затянутый ряской пруд возле деревни Елисеевки опять прилетел старый селезень…» — и далее без больших отклонений от текста 1975 года. Ближе к лету он разражался серией исследований о земляке-путешественнике, который в составе экспедиции Пржевальского лично открыл один из горных пиков. А зимой писал вдумчивые, и, надо полагать, ценные для краеведения статьи об истории местных купцов-заводчиков. Но все это никак не умаляло его любви к кошкам, для которых он жертвовал бесценным архивом. Вонь в квартирке стояла такая, что Сошников и Земский за пьяный вечер и ночь, которую спали валетиком на древнем рваном диване, пропитались ею, кажется, навсегда.