Из рук пастуха, цветовода и огородника, а также плотника, медника или золотых дел мастера — из этих рук брахман воду примет. Зато у прачки, у носильщика паланкинов, цирюльника и горшечника, кузнеца, маслодела и винокура— ни-ни! Даже умирая от жажды. Но эти люди все-таки допускались в храмы, городские и деревенские, в отличие от кожевенников и сапожников, скорняков и уличных плясунов, метельщиков и корзинщиков. Последних и к общему колодцу-то не подпускали — вынуждали рыть свой, отдельный, или в крайнем случае выделяли часть колодезного сруба, к которой дозволялось подходить невозбранно.
Короче, расположившись не у того костра, Карна вполне мог остаться голодным и холодным просто в силу обычая.
Поэтому он временно сложил с себя сан раджи и устроился близ гуртовщиков из Магадхи, деливших тепло и скудный ужин с бродячим коробейником и семьей местного кондитера — сладкое семейство возвращалось в Кампилью от сельской родни.
Самая подходящая компания для сутиного сына.
— Завтра, говоришь? На заре? А шиш с тмином не выкусишь?! В лучшем случае после полудня…
— Так отчего ж не пускают?
— Не пускают — это полбеды. Сунешь воротнику мзду в мешочке, вот тебя уже и пускают, а кого другого мытарят в три души! Главное, что не выпускают. Тут, паря, мздой не отделаться!
— Ты мне голову не морочь! Пускают, выпускают… Чего ждем, спрашиваю? От Брахмы милостей?!
— Ярмарка в Кампилье. Слыхал небось? А ярмарка — дело бойкое: ты заехал, я выехал! Вот сам и пораскинь умишком: ежели от каждого, кто выехать захочет, грамоту требовать, да еще с печатью Панчалийца или на худой конец градоначальника… Опять же ворота на запоре, окромя южных. Говорю тебе: после полудня заедем, и то в лучшем случае!
— Грамоту? С каких это пор на выезд из города царские грамоты требуются?
— С недавних. А ты че, не слыхал, как красильщика Харшу на глазах у всех соседей головы лишили? Ну, паря, ты прямо как с путей сиддхов свалился… Что? Только приехал, говоришь? Тогда разуй уши и слушай!
Карна разул уши. И узнал от словоохотливого коробейника историю гибели красильщика Харши. Которого неделю назад остановил у самого дома неизвестный человек. Сунул нос в корзину и потребовал, чтобы Харша сей же час подарил ему вон ту одежонку, вон ту тоже и еще ту, которая сбоку притулилась. Все свежевыкрашенные. Одна другой дороже. Ясное дело, Харша лишь расхохотался в голос и послал нахала куда подальше. Только нахал не пошел. Взял красильщика двумя руками за голову, крутанул с подвывертом… и что самое забавное, у всех свидетелей мигом память отшибло. Как Харше голову отрывали — помнят. Кто отрывал — забыли. А еще забыли, как из своих собственных лавок несли убийце все ценности, что близко лежали. Вернее, как несли, помнят, а вот кому… Мрак. Затмение. Лишь одно талдычат, будто сговорились: «Хороший человек. Хорошему человеку не жалко!»
И что главное: заговоришь с ними о гибели Харши — радуются. Впервые красильщик свое имя оправдал[23]. «Собаке, — смеются, — собачья смерть».
— Дурак ты, — подытожил Карна, когда коробейник перевел дух. — Чтоб из-за какого-то красильщика город закрывали? В жизни не поверю!
— Сам дурак, паря! Красильщик — муха, сгинул, и прет с ним! Да только сгинул он в аккурат за день перед «Свободным Выбором» Черной Статуэтки, царевны нашей! Знаешь ведь, как оно бывает: понаехало раджей тьма тьмущая, друг перед дружкой отвагой выхваляются, а царевна носом крутит: выбирает! Довыбиралась, Черная… Вышел на поле молодой брахман. Лук натянул, пустил стрелу каленую, третью, пятую — раджи только зубами от зависти клацнули! Вой подняли: дескать, «Свободный Выбор» не для дваждырожденных! Брахман-стрелок возьми и обидься. Прыг на помост, невесту под мышку и давай ноги делать! Он-то делает, а за ним дружок, тоже брахман, с дубинищей… А за тем еще тройка брахманов, одежонка драная, морды голодные, зато махнут рукой — улочка!..
— Отмахнутся — переулочек! — оборвал болтуна Карна, чувствуя, что напал на верный след. — Ты мне сказок не сказывай, дядя! Ты дело говори! Что дальше было?!
— А ничего и не было, — обиделся коробейник. — Ушли они. И царевну утащили. В народе говорят: боги то были. Светлые суры. А что? Запросто боги. Апсарьи ласки обрыдли, решили земной красоткой развлечься, одной на пятерых.
— На пятерых?
— В том-то и беда, что на пятерых! Панчалийцу вечерочком письмо подбросили, без подписи. Дескать, быть его дщери одной женкой при пяти мужьях, и никак иначе. Пусть радуется. А он, странный человек, не радуется. Кампилью на замок, мышь не выскользнет… Поймаю, говорит, мерзавцев — кровавыми слезами восплачут! Пятый день ловит…
Коробейник порылся в своих обильных пожитках, извлек надорванный пальмовый лист.
— Вот вчерась у глашатая выпросил. Слушай, паря, чего написано: «Уж не поставлена ли мне на голову нога презренного?! Уж не брошен ли мой венок на место сожжения трупов?! Пятимужье в наше просвещенное время — беззаконие, противное миру, и в прежние дни этот закон тоже не часто соблюдался благородными! Хум[24]!» И печать Панчалийца.