— Правда? Великолепно! А может, ты желаешь знать, что я тогда чувствовал? Отвращение, гадливое отвращение. К тебе отвращение, слышишь? Но и к себе тоже — оттого что мне хочется. Не уходи! — удерживает он ее за руку, — ты хотела знать, что произошло, так знай же, узнай наконец. Ты думала, от большой любви я это делал так долго?
И, уже вслед убегающей в темноту набережной, кричит:
— Ты глупая самка! Глупая самка!
— Теперь я буду рисовать тебя совершенно иначе, — говорит Ортис, обретая прежнюю звучность голоса, но из-за своей еще возбужденной плоти довольно неуклюже ступая по ровным плитам тротуара. — Я уже знаю, как тебя рисовать.
Они идут по тихой улочке Генего, густеющие сумерки, тяжелые жалюзи, заслонившие витрины антикварных магазинов, и редкие пока огни в окнах квартир создают впечатление, будто вся жизнь здесь замерла. Только со стороны набережной доносится приглушенный шум машин.
— Как? — спрашивает Франсуаза.
— Увидишь. А из-за той картинки не огорчайся, это просто забавное недоразумение. Я хотел сделать тебе сюрприз, подожди, позволь мне закончить, ведь еще все можно переиначить, аннулировать сделку, ничего нет легче, пара пустяков. Тебе действительно хочется оставить себе эту картинку?
— Ну конечно же!
— Она тебе нравится?
— Да.
— В таком случае завтра с утра, перед отъездом, отошлем Ротгольцу чек. Вопрос исчерпан.
Франсуаза молчит, но он все еще чувствует, как легонько подрагивает ее локоть под его косматой божественной дланью.
— Ты довольна?
— Ну конечно же! Только не знаю…
— Удобно ли? Все удобно! А из-за того, что Ротгольц не заработает нескольких десятков тысяч долларов, правда, нечего огорчаться. Отыграется на комнибудь другом. Впрочем, и так все спишется на мой счет, Ротгольц решит, что это я передумал и запретил тебе ее продавать.
— Но это будет моя картина?
— Твоя, любимая, самая что ни на есть твоя. Это лучшая картинка из всех, какие я благодаря тебе написал. Кроме тех, разумеется, которые еще напишу.
Им пришлось остановиться на краю тротуара, так как на набережной Гранд-Огюстен в этот момент загорелся красный свет и со стороны площади Сен-Мишель во всю ширину проезжей части ринулась, точно в атаку, тесно сбитая темная колонна машин.
— Чудовища! — бормочет Ортис, — половину прелести Парижа сожрали. Это не для автомобилей город.
По Парижу надо ходить, ходить на своих двоих.
Итак, они стоят на краю тротуара, объятые шумом проносящихся мимо машин, старикан крепче прижимает к себе хрупкоцветную руку, но возбуждение уже прошло,
— Не знаю, как тебе, а мне ужасно хочется пить. Полагаю, стаканчик холодного прованского вина нам не повредит. Хочешь?
— Ну конечно же!
Но так как в тоне ее голоса он не улавливает искреннего желания, то решает его пробудить.
— Вино в знакомом бистро иногда приятнее пить, чем дома. Что-то в этом есть. Нравится мне сидеть в бистро. Тебя я тоже в бистро увидел впервые. Заодно познакомишься с моим старым другом. Мсье Леду, чудесный малый, увидишь. Во время оккупации, если только я жил в Париже, он меня подкармливал с трогательным бескорыстием, прямо как любовницу, нет, это было возвышенней! он спасал меня от голода и абсолютно ничего не хотел взамен. Уверен, он очень расстроится, если узнает, что я был в Париже и даже на минутку к нему не заглянул. Мы живем буквально в двух шагах. Но может, тебе не хочется?
— Да нет же! — оживилась Франсуаза, — пойдем. Знаешь?
— Что?
— У моих знакомых было мало настоящих друзей. А у тебя они везде.