Страхов деликатно и кратко упомянул о «чтении монашеских книг», не давая настойчиво понять «творцу новых мыслей», что, в сущности, указываемый Толстым «новый путь личного самоусовершенствования» — есть старый церковный путь, давно и издревле разрабатываемый в монастырях и для коего там есть не одни «слова, слова и слова», как у Толстого, но и помогающая практическая дисциплина. Страхов как питомец духовной школы, которую он очень уважал, знал это; Толстой как человек барского, графского воспитания, думал, что «творит все новое», начиная со своей «Исповеди» и «Крейцеровой сонаты». Но Страхов-то помнил, и осязательно помнил, что кроме «Исповеди» Толстого и так увлекшей Толстого «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо, — есть и «Исповедь» блаженного Августина. Вообще, в теме «борьбы со страстями и пороками» Страхов был неизмеримо образованнее и начитаннее Толстого, коему казались «новинками», чуть ли не им «открытыми», и Эпиктет, и Марк Аврелий, и «Дневник» Амьеля, и разные изречения китайских и индийских мудрецов. Страхов в немногих словах о «старой науке монахов» как бы прошептал про себя и едва слышно другу: «Знаю. Старо. Испытано. И не всегда действует; но — попытаюсь».
Замечательно, что «проповедь» Толстого всего более подействовала на неимущих студентов и таковых же курсисток, вообще на молодежь, которой Бог весть от чего было «отрекаться», — от каких «пламенных страстей» и «роскошеств жизни». И вот потянулись неимущие студенты в аскетические «толстовские колонии», выплеснули за окно последний стакан тощего пива и отказались от булочки к чаю, а стали «с черным хлебцем». Учитель их все погонял, и они все уменьшали порцию. Все это было какое-то не «дело», а разговоры и кипение воды в пустом пространстве. России нужна была положительная работа молодежи, усилия и усилия, еще усилия и опять усилия, — каторжный труд, забота, энергия, борьба…
Толстой вдруг сказал: «Не надо» (его «неделание»), «назад», «углубимся в себя»… Да, «Долоховым» и отчасти «Нехлюдовым» (его «Юность» и «Воскресенье») — следовало «на себя оглянуться». Но что же было «на себя оглянуться». Страхову, который жил нищим, как студент, и что было «оглядываться на себя студентам и курсисткам с „уроками“? — „Но вы выпиваете лишнюю кружку пива 12 января, в Татьянин день“ (Толстой об университетском празднике). Нельзя не заметить, что во всей этой проповеди утонул „комар фарисеев“: „Вы отцеживаете комара и поглощаете верблюда“.
5 февраля 1892 года Страхов пишет Толстому:
„Вопрос об искусстве и науке не выходит у меня из головы. Вы, Лев Николаевич, по натуре больше новатор, а я по натуре больше консерватор. Буду защищать искусство и науку из всех сил против вас, Соловьева и против Николая Федоровича (Федоров — библиотекарь-философ в Москве). Эта область — мне сродная, область мысли, а не дела; никто из вас, стремящихся к деятельности, не может понять, какое различие между деятельностью и совершенным отсутствием позывов к ней, чистым созерцанием. Тут у меня весь центр тяжести“.
Что же, в самом деле, было делать в „толстовских колониях“, если — кроме песенки и гармонии, — отказаться еще и от мысли, от науки, философии?
III
Я не позволил бы себе утомлять внимание читателей идейными спорами Толстого и Страхова, если бы споры эти характеризовали только переписывающихся лиц и имели отношение лишь к ним самим. Нет, эта сторона вовсе не важна. Но Толстому и Страхову пришлось коснуться самых центральных, самых стержневых частей русского исторического развития, да даже и устроения цивилизации вообще, и слова, ими произнесенные, имеют величайший интерес и значение для нашего понимания теперь, для моего читателя сейчас. И, читая пожелтевшие старые письма их, читатель пробегает «самую интересную новость сегодня». Она его наставит, она ему укажет путь.