От этой искусственной конечности, уже совсем просто перейти человеку по фамилии Бут. Это мой отец. Я никогда не видел, и не стремился особенно увидеть. Факт моего существования был ему известен, но он даже бровью не повел, чтобы увидеть меня. Для тех, кто не знает Бут, в переводе на русский, значит Нога. Был он студентом художественного института, и Идея Шевякова познакомилась с ним, явившись наниматься в натурщицы. Этот фрагмент маминой биографии еще более темен, чем история с расстрелом. Разузнавать что–то обо всем этом я начал уже в те времена, когда мама была пожилой, сугубо положительной и очень советской женщиной. Советской в том смысле, что «у нас секса нет». О том, что ей приходилось не просто общаться с молодым художником, а позировать ему, и позировать в обнаженном виде, она обмолвилась всего раз или два и с ощутимой неохотой. В душе ее явно происходило борение двух идей: с одной стороны следовало служить кристальным положительным приме–ром подрастающему сыну, с другой, надо было что–то делать собственной жизненной установкой — правда и только правда! Результатом этого борения было то, что я по–лучил информацию хоть и правдивую, но куцую. Был волен домысливать в меру своей испорченности. Но в те времена, когда я об этом узнал, у меня не было в запасе достаточно грязи, для соответствующих выводов воображения. А когда я помотался по мастерским и дачам, и такой пищи скопилось сверх всякой меры, то успела отрасти способность к пониманию, переходящему в сочувствие. Причем это «понимание» касается обеих сторон принявших участие в акте моего появления на свет. Я упорно верил маме, что отношения обнаженной женщины с малюющим ее молодым парнем, вещь ни в малейшей степени не компрометирующая женщину. С другой стороны, чем дальше, тем больше, я готов был различать крупицы здравого смысла в заявлении юного художника — «это не мой ребенок!». Намек на то, что модель по имени Идея позировала не одному ему, что входит в понимание ее профессии. Точно определить, где тут кончается здравый смысл и начинается подловатость, трудно. Вполне возможно, что художник был искренне убежден в своей правоте. Ему предложили работу в Москве, а тут под ногами какая–то тетка старше его четырьмя годами и с совершенно неуместным ребенком. Понимая его, как мужчина, не понимаю как сын. Тем более, если судить по позднейшим фотографиям сходство между нами несомненное. Впрочем, все это разговоры для мертвых. Отец, если это отец, умер раньше мамы. Перед моей поездкой в Москву в институт мама написала ему письмо, мол, помоги, коли можешь. Мне казалось, что подготовка полученная в сельскохозяйственном техникуме не давала стопроцентной уверенности, что я поступлю в Литературный институт. Это потом я выяснил, что шан–сы поступить у меня были только в это заведение, и ни в какое другое.
Мы так распределили непременные и неприятные переживания в связи с этим почтовым шагом. Я кипел еле сдерживаемой гордой обидой, пару раз даже выкрикнул что–то вроде: «не надо, прошу тебя» Ммама спокойно приняла на себя обязанность унизиться. Заявлением «это не мой ребенок» нас одинаково пнули в свое время, а мы в ответ, спустя пусть и восемнадцать лет — «с просьбочкой». Но и моя поддельная гордость и мамино спокойное самоуничижение (главное, сыночку как–нибудь помочь), все оказалось зря. Послание не дошло. Я это выяснил через пару месяцев в Москве, художник Николай Бут давно уже не жил по тому адресу, на который мы отправили мучительное послание. Странно, но установив, что на самом деле унижения не было, я не испытал облегчения. И никаких серьезных попыток встретиться с родителем не предпринимал более никогда.
А художник он был, — я не специально, не регулярно, то, тем не менее, коллекционировал отзывы профессионалов — был хороший. Правда, с сильным военизированным уклоном. Грековец. Участвовал в работе над гигантскими батальными панорамами в разных городах. Кажется в Белгороде, еще где–то. Как–то на отдыхе в Крыму, мы ку–пили с Ленкой альбом под названием «Аджимушкай». Партизанская жизнь известковых подземелий во время войны. В общем, впечатляюще. Ощущение жуткой жажды чувствовалось даже сквозь липкую бумагу репродукций. В этом авторском альбоме был черно–белый портрет родителей художника. То есть, вполне возможно, моих деда и бабки. Пара престарелых, сурового вида хохлов. Взгляд исподлобья, натруженные руки. Долго всматривался. Нет, никакого шевеления внутри. Мои корни в этом направлении протянулись неглубоко, да и засохли на первом же изгибе.
Я показал альбом маме, она долго его изучала в своей комнате, потом принесла и отдала мне. Как бы показывая, что это сугубо мое имущество. Но при этом ни одного сопроводительного слова. А что тут можно было сказать? Альбом, с одной стороны, ничем не подтверждал ее утверждение, что у нее некогда было знакомство с ныне пре–успевающим художником, с другой, никак не компрометировал, не выставлял на обо–зрение в голом виде. Тема партизанского сопротивления в подземных каменоломнях не нуждалась в обнаженной натуре.