Таким был этот домашний очаг, превращенный Пимом в его наблюдательный пост. В кои-то веки он жил хорошей полной жизнью. У него была постель, была семья. Он был влюблен в Элизабет, буфетчицу вокзального буфета третьего разряда, и подумывал о женитьбе и отцовстве. Он продолжал мучительную для него переписку с Белиндой, считавшей своим долгом сообщать ему обо всех романах Джемаймы, возможных, «я уверена, только из-за того, что вы так далеко отсюда». Если Рик и не уподобился погасшему вулкану, то стал похож на вулкан притихший, потому что единственное напоминание о нем был теперь поток проповедей о необходимости «всегда быть достойным своего воспитания» и «избегать заграничных соблазнов и ловушек
Единственное, чего Пим был лишен, это дружбы. Друга он встретил в подвале дома герра Оллингера в субботний полдень, втащив туда белье для еженедельной стирки. Наверху на улице первый снег прогонял осень. Руки Пима были заняты охапкой белья, настолько огромной, что он плохо видел и боялся оступиться на каменной лестнице. Свет в подвале через определенные промежутки автоматически отключался — каждую секунду Пим мог бы очутиться в полной темноте и споткнуться о герра Бастля, облюбовавшего себе котел. Но свет все не гас, и, проходя мимо выключателя, он заметил, что кто-то ловко вставил туда остро отточенный ножом кусочек спички. Пахло сигарным дымом, но Берн — это все же не Эскот, здесь каждый, у кого в карманах звенит мелочь, может позволить себе выкурить сигару. Когда же он заметил появившееся там кресло, он подумал, что это из старой рухляди герра Оллингера и припасено им в дар герру Руби, старьевщику, приезжавшему по субботам на ломовой телеге.
— Разве ты не знаешь, что иностранцам запрещено развешивать белье в швейцарских подвалах? — произнес мужской голос — выговор был не местный, говорил он на четком, классическом немецком языке.
— Боюсь, что это мне неизвестно, — сказал Пим.
Он вглядывался в окружающий полумрак, ища кого-то, перед кем ему следовало извиниться, но вместо этого различил неясную фигуру: небольшого роста мужчину, свернувшегося в кресле — одной длинной и бледной рукой он кутался в лоскутное одеяло, натягивая его на себя чуть ли не до шеи, а другой — держал книгу. На нем был черный берет, а лицо украшали вислые усы. Ног его видно не было, но тело под одеялом выглядело угловатым и каким-то неправильным, словно раскрытая не до конца тренога. К креслу прислонена была палка герра Оллингера. Между пальцами руки, стиснувшей одеяло, тлела небольшая сигара.
— В Швейцарии запрещено быть бедным, запрещено быть иностранцем и
— Я друг герра Оллингера.
— Английский друг?
— Моя фамилия Пим.
Нащупав кончик усов, пальцы бледной руки задумчиво потянули его вниз.
— Лорд Пим?
— Просто Магнус.
— Но ты аристократ по происхождению?
— Не то чтобы очень.
— И ты герой войны, — сказал незнакомец и издал чмокающий звук, который, по мнению англичан, выражает скептицизм.
Пиму сильно не понравилась такая характеристика. Он думал, что история жизни, которую он рассказывал герру Оллингеру, канула в Лету. Сейчас его смутило ее воскрешение.
— Ну а кто вы, если мне позволено спросить? — в свой черед задал вопрос Пим.
Пальцы незнакомца потянулись к щеке и принялись ее ощупывать, в то время как он, казалось не без раздражения, обдумывал ряд возможных ответов.
— Зовут меня Аксель, и так как я твой сосед, то целую неделю я обречен слушать, как ты скрипишь зубами во сне, — отвечал он, затягиваясь сигарой.
—
—
Несколько выведенный из колеи всем этим поддразниванием, Пим отложил стирку на другой день и ретировался наверх.
— Как фамилия Акселя? — спросил он герра Оллингера на следующий день.
— Не исключено, что он ее не имеет, — озорным голосом ответил герр Оллингер. — Не исключено, что поэтому у него нет и паспорта.
— Он студент?
— Поэт, — гордо произнес герр Оллингер. Дом его так и кишел поэтами.
— Это, должно быть, очень длинные стихи. Он печатает их всю ночь, — сказал Пим.
— О да! И на моей машинке, — сказал герр Оллингер с гордостью, уже достигшей в этот момент апогея.