Наверно, все вермонтцы – пессимисты, но художник не просто ожидал самого худшего, он еще неотступно о нем думал. «Эта страна больна, – рассуждал он однажды на веранде у Беламов, а Джеймс Пейдж в это время, держа стакан чая со льдом, стоял на лужайке перед верандой (Джеймс привез Беламам дрова, и миссис Белам угостила его чаем). – Христианский мир болен. Я и сам порой чувствую, что стал немного шелудив». Все засмеялись, и мистер Рокуэлл тоже. Но, садясь в грузовик, Джеймс оглянулся, еще раз посмотрел на высокого, худощавого художника и понял по его лицу, что это была не шутка – по крайней мере насчет страны и христианского мира; что, как ни легко, ни спокойно ему живется в этой глухой, солнечной вермонтской деревне, где еще продолжается девятнадцатый век, его грызет беспокойство, и он курит день и ночь, в точности как Джинни, и по временам хмурится, тоже как Джинни иной раз, когда думает, что на нее не смотрят. Он работал как одержимый, рассказывали те, кто близко его знал, работал сидя или стоя, ноги широко расставлены, прямая трубка закушена длинными желтыми зубами, в голубых глазках – неистовый блеск. Работал так, будто его картины способны остановить распад, – а ведь тогда еще мало кто из людей видел беду.
– Расскажи мне про того проповедника, – попросил Дикки.
Джеймс оглянулся на мальчика, с трудом оторвав взгляд от лица дочери.
– Про какого проповедника?
Дикки сидел паинькой, сложив ладошки на коленях, чтобы дед видел, как хорошо он себя ведет.
– Ну, сам знаешь. Проповедник Дьюи и герой.
– А-а, – кивнул Джеймс. – Про это? – Он откинулся на сиденье, как бы освобождая место для рассказа. – В воскресенье назавтра после битвы за форт Тайкондерога, когда Итен Аллен побил британца маневром с тыла, а для этого ему понадобилось вскарабкаться чуть не на отвесную скалу, да еще пушки с собой поднять, дело невозможное, всякий скажет, а этот прохвост, этот кремень-человек, Итен Аллен, был еще и выпивши, – так вот, назавтра Джедидия Дьюи у себя с кафедры произносил длинную молитву и в ней благодарил за победу у Тайкондероги одного только Всевышнего. Итену Аллену это было очень уж обидно, он вскочил на ноги, во весь свой высоченный рост – шесть футов шесть дюймов в нем было, – и кричит проповеднику: «Преподобный Дьюи! Преподобный Дьюи!» И в третий раз: «Преподобный Дьюи!» Джедидия глазами захлопал, опомнился, очнулся от экстаза, спрашивает: «Да, сэр?» А Итен Аллен ему: «Будьте добры доложить Всевышнему, что я тоже там был».
Дикки, как всегда, рассмеялся – Джеймс допускал, что по доброте сердечной.
– И как же считается, это все правда? – спросил Льюис.
– Про Итена Аллена что ни рассказывают, все правда, – ответил Джеймс. – На то он и герой.
6
Причин, побудивших старуху выйти наконец из комнаты, было несколько, из них та, что войну она – формально по крайней мере – выиграла, была последней. Она ее, в общем-то, даже и не заметила, свою победу. Джеймс поднялся в ванную и, проходя на обратном пути мимо ее двери – Льюис малярничал, и дверь была отперта, он объяснил, что иначе не может ободрать всю краску, так что пусть она, пожалуйста, дверь откроет, – Джеймс подошел и сказал:
– Эд Томас говорит, что телевизор – замечательное изобретение. Выборы смотреть. Я об этом как-то не думал… А он плох, Эд. Сам он так считает, что не выкарабкается.
– Что? – встревоженно переспросила Салли, шире раскрывая дверь и заглядывая брату в глаза.
– По правде сказать, вид у него неважный.
Она повернула голову и вопросительно посмотрела на Льюиса:
– Ему что, хуже стало? – И схватилась за сердце.
Льюис не отрывал глаз от малярной кисти. Он красил косяк двери в ослепительно белый цвет; а ее мнения даже не спросил. Но, раздосадованная, она все-таки вернулась мыслью к Эду и бедняжке Рут. Льюис ответил:
– Очень бледный он. И слаб, как мышь.
Салли даже не заметила, как переступила порог и очутилась в коридоре.
– Бедняжка Рут, – проговорила она. И в тысячный раз с удивительной ясностью вспомнила, как рыдала тогда, в тот ужасный канун Дня всех святых, двадцать лет назад, наполовину со страха, наполовину от горькой потери. Она вошла, а он в кресле, еще теплый, и пластинку на проигрывателе заело – оттого-то Салли и вошла к нему. И, сама не зная как, она вдруг заговорила об этом, заговорила с Джеймсом и одновременно с Рут, которую видела в своем воображении, – Помню, как мне было, когда умер Горас. Я чуть сама не умерла от слез. По крайней мере у Рут обойдется без тайны, ей хоть не страшно будет.
– Что за тайна? – не понял Джеймс.
– Да помнишь, дверь оказалась открытой. Может, это и никакого отношения не имело к его смерти, может, он просто угостил кого-нибудь из детишек – дело было в канун Всех святых – и не успел дверь затворить, как его скрутило. Но у меня тогда долго из головы не шло, и теперь иной раз думается…
Джеймс слушал щурясь, охваченный тревогой.