Хотя реклама швейцарских часов успешно создает вокруг них определенную ауру, она не пытается бросить вызов по существу недолгому и все более преходящему характеру наших отношений с вещами. До конца 1980-х годов фотоаппараты делали с расчетом на то, что они будут служить человеку всю жизнь. Телефоны мы получали по лицензии у государства, и они были достаточно прочными для интенсивного повседневного использования. Печатная машинка некогда сопровождала писателя от начала до конца его творческого пути. Я, например, до сих пор храню портативную машинку отца. Ее подставка из ламинированного картона расклеилась и уже не помещается в фанерный футляр, обтянутый черной тканью. Клавиши проржавели, каретку заклинило, а потрепанная лента во многих местах пробита насквозь отпечатками строчной буквы «e». С практической точки зрения она абсолютно бесполезна. Но я все же не могу заставить себя выбросить машинку, хотя и понимаю, что тот, кому когда-нибудь придется разбирать уже мои вещи, столкнется с той же дилеммой. Получается, что избавиться от ненужной вещи, о которой я и вспоминаю-то раз в несколько лет, – это все равно что расстаться с частью собственной жизни. Но и держать ее у себя, не пользуясь, значит сталкиваться с молчаливым упреком всякий раз, когда я открываю дверцу шкафа. С таким же молчаливым упреком глядит стеллаж, заставленный непрочитанными книгами. А когда вы приметесь за чтение, книга начнет спрашивать – сначала тихо, потом все настойчивее: а захочется ли вам когда-нибудь ее перечитать?
Есть такие категории изделий (причем их огромное множество), которые не просто изменились, а вообще исчезли. Мы прошли через исторический период, в ходе которого, как динозавры, вымерли «животные», населявшие ландшафт первой индустриальной эпохи, а после их исчезновения процесс эволюции настолько ускорился, что полностью вышел из-под контроля. Век тех промышленных изделий, которым удалось выжить, исчисляется уже не десятилетиями, а месяцами. Каждое их поколение сменяется новым так быстро, что времени на установление каких-либо отношений между вещью и ее обладателем просто не остается.
Лишь некоторые из этих ненужных объектов возвращаются в экономический цикл, став предметами коллекционирования – феномена довольно любопытного. Но коллекционирование как таковое – это особая разновидность фетишизма: пожалуй, точнее всего его можно охарактеризовать как попытку повернуть время вспять, а может быть, и бросить вызов бренности. Собирая определенные предметы, мы, пусть ненадолго, вносим некое ощущение порядка во Вселенную, которая его лишена.
Вещи – это способ измерения уходящего времени нашей жизни. С их помощью мы определяем себя, даем понять, кем мы являемся, а кем – нет. Эту роль могут брать на себя драгоценности, или мебель в наших домах, или личные вещи, которые мы носим с собой, или одежда, которую мы выбираем.
Дизайн же превратился в язык, с помощью которого мы определяем эти вещи и заключенные в них «послания». Сегодня самые искушенные дизайнеры – это рассказчики: их задача – не только решить формальные и функциональные проблемы, но и сделать так, чтобы вещи умели говорить, передавать эти послания. Они более или менее искусно и убедительно жонглируют этим языком, создавая истории вроде той, что мой MacBook нашептал мне на ухо в Хитроу.
Чтобы понять язык дизайна, надо представлять себе, каким образом профессия дизайнера эволюционировала со временем. Как самостоятельный вид деятельности дизайн возник во второй половине XVIII века под влиянием Промышленной революции, и с тех пор самовосприятие дизайнеров кардинально изменилось. Изначально они были идеалистами, видевшими себя в роли социальных реформаторов, и относились к современной им эпохе с глубокой антипатией, как Уильям Моррис к Англии XIX века, а столетие спустя превратились в харизматичных «торговцев воздухом», возглавляемых американцем Раймондом Лоуи. Моррис ненавидел «век машин» и пытался найти способ возродить традицию ручного кустарного производства. Лоуи же в свое время обещал оптимизировать кривую продаж.
Для Морриса главным в процессе создания «осмысленных» предметов быта было то, что он называл «наслаждением от труда». Он хотел покончить с «безжизненным» штампованным декором викторианской эпохи, заменить его простыми, четкими формами, уходившими корнями в Средневековье и одновременно задававшими планку на будущее. В 1851 году мать повела его, не по годам развитого семнадцатилетнего юнца, на Всемирную выставку в Лондоне – торжество, организованное принцем Альбертом во славу Промышленной революции. Но Моррис, непоколебимо убежденный в том, что любое проявление «века машин» не только лишено эстетической ценности, но и оскорбляет род человеческий, отказался переступать порог выставочного зала. Он не пошел в Хрустальный дворец, уверенный, что не увидит внутри ничего, кроме безвкусной чепухи. И в каком-то смысле был прав: среди экспонатов, выставленных в здании из железа и стекла (блестящее творение Джозефа Пакстона), была, к примеру, Венера Милосская, сделанная из масла.