И в то время, когда сколько-нибудь масштабная вера в сионизм была потеряна и рассеялась, когда вся еврейская молодежь стала уходить из этого лагеря, когда начали исчезать все элементы, составляющие идею органического сионизма — любовь к Стране, возрождение языка, труд на земле, — в тот самый момент каким-то чудом в их лагере нашлась некая горстка людей, маленькая и слабая, тоже стоящая на краю бездны; и эта горстка нашла в душе странную отвагу — не веру и надежду, а отвагу, рожденную мыслью, что, может быть, мы — последние, и если уж история вынесла приговор, что у нас нет будущего и нет возрождения, то пусть мы и будем последними, но мы не имеем права покидать поле битвы. Факел, который зажег на берегах Темзы Йосеф-Хаим Бренер[100] (якобы носитель национальной ереси) своим призывом: «Мы будем последними на бастионе!», — выполнил свою миссию. Поднялось недовольство — недовольство заброшенностью
В этой ситуации ужасной изоляции внутри иудаизма — того иудаизма, который после [погромов] Кишинева и Гомеля и [неудавшейся революции] 1905 г. и при все растущей народной боли оказался абсолютно беспомощным или видел единственный путь в отказе от сионистской мечты, изоляции среди товарищей по партии и идеологии и изоляции и отчужденности внутри
В год погромов, с лета 1905 до лета 1906 гг., около двухсот тысяч евреев эмигрировали из России, но только тридцать пять тысяч прибыли в Палестину (Ben-Sasson 1976:861), причем многие из них вскоре уехали. Берл Кацнельсон осознавал иррациональность этого движения: