И тогда равнодушие и угрюмость слетели с Сыча, как сорванная маска. Он был хорошим актером, этот Сыч с его тупым лицом убийцы. Он встал и, священнодействуя, полез в карман. Но не в тот, боковой, из которого украли платок и по которому он хлопал рукой, а в другой, внутренний карман бушлата. Бледная, растерянная Манька следила за движением его руки округленными, зачарованными глазами. В воздухе повис новый платок – такой же рваный и грязный, с таким же завязанным узелком. Сыч зубами рванул узел и показал рубль – новенький и один, как и было уговорено.
– Закон! – одобрительно проговорил Васька. – Никуда не денешься, Манька, платить надо.
Она непроизвольно взглянула на меня, смятение и ужас были в ее глазах. Она не просила помощи, нет, она знала, что помощи быть не может – надо платить. Она хотела сбежать, хоть на время скрыться от расплаты. Сыч понимал ее состояние не хуже, чем я. Он преградил ей дорогу. Теперь впереди была стена ЧОСа, с боков Васька и я, сидевший у обрыва, а позади, на дороге к воле, – он.
Оправившись от неожиданности, Манька забушевала.
– Не дам! – кричала она исступленно. – Сговорились, сволочи! На такую старую штуку ловят!
– Дашь! – грозно сказал Сыч. – Полный порядок, поняла! Сама полезла в это дело, теперь плати!
Неистовствуя, она осыпала их бранью. Но даже и такая, разъяренная, всклокоченная, с перекошенным лицом, она была хороша. У меня билось сердце. Я поднялся. Злобный взгляд Васьки воткнулся в меня, как нож. Мне было не до Васьки. Я видел только Сыча и ее. Сыч наступал на нее, а она шаг за шагом отходила к стене. Страшное его лицо стало еще страшнее, красные глазки сверкали, изо рта с шумом вырывалось прерывистое дыхание. Он трепетал и двигался, как в бреду, а она, прижавшись к стенке, сама трепещущая, возмущенная, полупокоренная, с ужасом всматривалась в грозный облик чувства, отсутствие которого так обидело ее.
– Только тронь меня! – сказала она шепотом. – Мне не жить, но и тебя Колька не помилует!
Как ни обезумел Сыч от сознания того, что сейчас она ему достанется, упоминание о Кольке на миг остановило его. Он оглянулся на Ваську бешеными глазами. Манька была недостижима для Васьки, как солнце поднимавшееся над Шмидтихой, – голова его оставалась ясной. Он пожал плечами и постановил:
– Закон, Сыч! С тебя правов нет, заклад честный. А она – как выкрутится! Может, и не завалит ее Колька, пожалеет!
Тогда Сыч схватил Маньку и, подняв на руки, потащил в кусты к ручью. Она не кричала и не отбивалась. Ее отчаянный взгляд снова пересекся с моим взглядом. Васька наблюдал за мной, готовясь немедленно стать на дороге, если я сделаю хоть шаг вперед. Я опустился на свой камень. Противоречивые чувства раздирали меня – жалость к ней, зависть к нему. Мне хотелось ринуться на них, свалить Ваську, отшвырнуть Сыча, крикнуть: «Прочь! Она моя! Завалю!», а там пусть ищет меня Колька Косой – посмотрим, кто страшнее. Вместо этого я сидел на камушке и вслушивался в бушующий прибой моей крови. Я читал Спинозу и Гегеля, знал законы излучения небесных светил, мог проинтегрировать дифференциальное уравнение, писал стихи. И хотя после выхода из тюрьмы я был смертно голоден – и, казалось, уже навсегда, на всю будущую жизнь – молодые мышцы мои были тверды, ноги легки, глаза зорки. Я мог, легко мог догнать любого Ваську и Сыча, мог повалить их на землю, вырвать захваченную ими добычу.
И все это было то, чего я не мог сделать.
Жизнь до первой пурги
Стрелки лагерной охраны попадались разные. Большинство были люди как люди, работают с прохладцей, кричат, когда нельзя не кричать, помалкивают, если надо помолчать. «Ты срок тянешь, я – служу, – без злости разъяснил мне один вохровец. – Распорядятся тебя застрелить – застрелю. Без приказа не злобствую». Думаю, если бы ему перед утренним разводом вдруг приказали стать ангелом, он не удивился бы, но неторопливо, покончив с сапогами, принялся бы с кряхтением натягивать на спину крылышки.
Мы любили таких стрелочков. Чем равнодушней был человек, тем он казался нам человечней. Может, и вправду, это было так. Зато мы дружно ненавидели тех, кто вкладывал в службу душу. Люди – удивительный народ, каждый стремится возвеличить свое занятие, найти в нем нечто такое, чем можно погордиться. Пусть завтра унавоживание полей объявят высшей задачей человечества, от желающих пойти в золотари не будет отбоя. Сделать человека подлецом проще всего, внушив ему, что подлость благородна. Человек тянется к доброму, а не к дурному. Ради мелких целей поднимаются на мелкие преступления. Но великие преступления, как и великие подвиги, совершают только ради целей, признанных самими преступниками великими.
Это, если хотите, философское вступление в рассказ. А вот и сам рассказ.