Мы звали ее Маруся, Маня, Манечка (уменьшительные имена, употреблявшиеся ее сестрами и моим отцом) и Мася или Киса — мои изобретения. С годами последние два получили большее хождение, и даже отец стал обращаться к ней таким образом… «Киса» вызывала довольно долго ее сопротивление. «Не смейте называть меня так! — восклицала она сердито. — И вообще перестаньте пользоваться вашими кошачьими словами. Иначе останетесь с кошачьими мозгами!»
Подразумевалась моя детская склонность растягивать на кошачий манер определенные слова, чьи гласные располагали к такому с ними обращению. «Мясо» было одним из таких слов, и к моим пятнадцати годам в нашей семье стояло сплошное мяуканье. Отец оказался этому весьма подвержен, и мы стали величать и обходиться друг с другом как «большой кот» и «маленький кот». «Мяу», «мур-мяу» или «мур-мур-мяу» покрывали существенную часть нашего эмоционального спектра: одобрение, сомнение, безразличие, резиньяцию, доверие. Постепенно мать стала пользоваться ими тоже, но главным образом дабы обозначить свою к этому непричастность.
Мяуканье как способ коммуникации не ограничивалось семейным кругом, а распространялось и на друзей и вообще на людей, к которым Иосиф питал симпатию. Он подходил сзади, царапал тебя когтем по плечу и говорил: «Мяу». Ожидалось, что ты ответишь тем же или мурлыканьем «мррау». Когда что-то очень нравилось, надо было, согласно этому коду, медленно и выразительно облизывать губы языком. Это кошачье поведение было весьма заразительным. В мае 1990 года Иосиф пригласил меня на ланч со своим издателем Роджером Страусом, к которому у него было совершенно сыновье отношение. Они довольно часто обедали вместе, всегда в ресторане «Union Square Cafe» на 16-й улице Манхэттена, где Страус был завсегдатаем, в двух шагах от издательства. В этот раз Иосиф подготовил сюрприз: вдруг во время ланча он известил своего издателя, что готовит новый сборник эссе. Страус поднял взор от своего вегетарианского омлета, расплылся в широкой улыбке и стал смачно облизывать губы. Сборник вышел спустя пять лет под названием «On Grief and Reason» («О скорби и разуме»).
Согретый этой мяукающей задушевностью, я однажды предложил Иосифу перейти на «ты». Мы были на «вы», но я называл его по имени — Иосиф, а не по имени-отчеству — Иосиф Александрович, что скорее соответствовало шведскому обращение на «ты». Мне такой переход казался естественным; кроме того, когда мы говорили по-английски, мы употребляли нейтральное «you». Иосиф, однако, не захотел сделать этот шаг, который позволил бы ему, как он объяснил, «слишком большую фамильярность». Под этим подразумевалось, что подобная языковая интимность грозила бы срыть известные заграждения и, возможно, заставила бы его говорить то, что не хотелось. Аргумент был трогательным, и я, разумеется, не настаивал. Вместо этого я подкрепил его аргументацию рассказом о Л. Ю. Брик, которая на мой вопрос, почему она на «вы» со своим мужем, с которым живет тридцать семь лет, ответила: «Неужели мы должны быть на „ты“ только потому, что спим в одной кровати?»
The road not taken[28]
Одним из студентов на его курсе поэзии в Маунт-Холиок был, как рассказывал мне Иосиф, сын Боба Дилана, который, между прочим, — Иосиф это знал — родился с ним в один день, но годом позже, в 1941-м. Сказал он это даже с некоторой гордостью в голосе. Я не знаю, как Иосиф относился к Дилану и его песням, но тот факт, что он знал о дате его рождения, свидетельствует о каком-то интересе. Однако вряд ли он знал песни Дилана до изгнания: в Советском Союзе в 60-е годы слушали главным образом джаз, а из поп-музыки — такие группы, как Битлз. Репутация Дилана как певца протеста — в США, стране, которую молодые вольнодумцы вроде Бродского обожали! — снижала к нему интерес, и, кроме того, в его песнях важны были тексты, требующие знания английского языка, чего большинству русских не хватало.