— Еще чуть-чуть, — отозвался Велемир Радомирович. — Вопрос слишком важный. Арабский язык — один из важнейших для приближения к Праязыку. Почему? По выводам Лукашевича «арабская говорка», как он сам её называл, на шестую часть или даже больше состоит из древнейших славянских слов. Это даже не чаромутный язык, а язык «ублюдочный», смешанный из языков многих народов. И здесь нет противоречия с утверждением о «несмешении», потому что «смешанность» касается словарного состава. У нас, в русском языке, ведь тоже есть и латынь, и греческий, и немеччина, и французчина, а верх в сознании берет все же разум того или иного языка. То есть вопрос должен стоять о «сознательном» языке, об устройстве языка народа, соответствующей языковой картине мира. О глубине погружения в подсознание Праязыка, о качестве его связей с сознательным языком.
— Короче, говорка арабская, — поторопил его следователь.
— Но что же еще выделяет арабский, кроме хранения древнейших наших русских слов, и, соответственно, определенной части соткания нашего разума, нашей философии? То, что Арабский — единственный из языков, не принявший славянские числительные, но создавший свой счёт. Какими числами мы пользуемся сегодня? Кто дал науку «великой западной цивилизации» задолго до «Просвещения»? Таким образом, арабский, несомненно, действительно является, в каком-то смысле, системным языком мозга. Но тогда русский — системозадающий, и на этом уровне арабский причастен к нему. А точнее, к Праязыку, от которого современный русский ушёл далеко как раз славянским слоем. А на уровне собственно «системы» одиночество арабского скрашивают, разумеется, еще латынь и греческий, связи с которыми у него двойные — через Орду и через Русь.
Толбуев вскочил и начал расхаживать по комнате.
— Во всём этом «чаромутии» меня занимает еще и вот какой вопрос: почему случилось именно так? Если принимается, что враг вовне лишь отражение внутренней вражды, то ведь носители остатков сохранившегося Праязыка что-то делали не так? Тогда чему нас должно научить чаромутие, что должна показать устойчивость в том числе «жреческой методологии»? И здесь мы выходим за рамки, скажем так, «учения Лукашевича о языке» и приходим к смыслу его открытия, который он прямо, философски, не выражал. Что же побеждает, пересиливает могущество Праязыка, если, по определению, ничего мощнее быть не может?
Никто ему не ответил, да он и не ждал этого. Сам сказал:
— Принимая любую религию, проходя и через эллинский гностицизм, и через выкрест, и через атеизм, живя в любой стране, говоря на любом языке, преодолевая и даже задавая любое «так устроено» во всех смыслах от надгосударственного до бытового, зная или не очень зная Талмуд и собственно «иудейские традиции», иудеи показывают одно. Верность тому, что на самой грани языка. Есть у них какое-то внутреннее убеждение: «мы будем так!», и оно побеждает все условности. Только не всем это «так» по нраву, и не все включены в «хорошо» в этом «так». А у нас есть ещё нечто более высокое — вера в то, что за гранью. Иначе говоря, своё «не то!» сложившимся системам и Системе мы пока не сказали ясно и внятно на весь мир — так, чтобы мир от этого изменился. А сопротивляемость, устойчивость — падает. Но с другой стороны, по словами Лукашевича, без противодействия и любви к Родине, России, Язык не живёт. И мы уверены, что в конечном счете дело не во врагах, а в отношении к испытанию и сообразном действии, в первую очередь внутреннем. Без придирок к словам и ярлыкам вроде названий вероисповеданий — за ними ведь живые люди, называйся они «иудеи», «христиане», «даосы», «коммунисты» или «капиталисты». Мы, русские — взрослее, и не пристало нам так застревать на этих детских кличках.
— Ну, кончил? — грубовато спросил Гаршин.