Стемнело. Я шагал по насыпи, прорезавшей лес. Вдали, словно в конце длинного белого коридора, вскидывались фонтаны света. Десятки огоньков медленно гасли, озаряя сугробы и пятна пожарищ там, в Саморядовке. Потом оттуда докатывался гул разрыва.
Села давно уже нет. Но осветительные снаряды летят и летят туда, завывая над головой. Артиллеристы нащупывают немцев, их мерзлые норы.
Я сошел с насыпи. Где-то глубоко в недрах темноты пробудился пулемет, дал длинную, тревожную очередь.
Лес гулко вздохнул, дослушав ее до конца, и замер. И тотчас застучал дятел. Он словно отвечал пулемету, храбрец дятел, не пожелавший покинуть фронтовой лес.
Над звуковкой, притаившейся в ложбине, плясали искры. Михальская — по-прежнему одна — разжигала печурку!
— Юлия Павловна! — крикнул я, входя. — Все обстоит иначе! Кураев не виноват.
— Какой Кураев? Осторожно, Саша, чайник! Помолчите минуту, остыньте. — Она поглядела на часы. — Так… Так… Минута прошла. Ну, а теперь по порядку.
Я рассказал.
— Занятно. — Она дочитывала письмо. — Он славный малый, должно быть. Мальчик из интеллигентной семьи, вероятно неуклюжий, зацелованный тетями и боннами. На фронте болел ангиной. Может, даже коклюшем. — Она с улыбкой сузила глаза и замахала рукой, чтобы разогнать дым. — Тощий, в очках… Жаль, мы не знаем его настоящего имени, а то…
Она мысленно уже составляла листовку. Эх, кабы еще имена!
— Немец на немца, — сказал я. — Это же… Им конец, Юлия Павловна.
— Не так еще скоро, Саша.
— Это выбьет их из Саморядовки, если как следует подать.
— Утопия, Саша. Выбьют их «катюши». Фюрст… Фюрст… Неужели тот самый?
Некий Фюрст, обер-лейтенант, находился у нас в плену. Его захватили в начале зимы, возле Колпина.
— Интересно, что за пословица, — сказал я. — Французская пословица…
Машину качнуло. Вошел, топоча и злясь на стужу, капитан Шабуров, коротким рывком пожал мне руку. Ни о чем не спрашивая, швырнул в угол шапку, сел и затих. Его мысли бродили где-то очень далеко.
Обритый наголо, плотный, с серебристой щетиной на щеках, он сидит ссутулившись, изучает свои толстые, беспокойно шевелящиеся пальцы. И мы говорим еще громче, чтобы рассеять тяжелую тишину, загустевшую вокруг него.
Не таким был Шабуров раньше, когда были живы его жена и пятнадцатилетняя дочь. До того дня, когда в его квартиру на Литейном попал снаряд.
К ужину явился и шофер Охапкин. Весело поздоровался со мной, мигом затопил погасшую печь. Жаря на сковороде картошку, с упоением толковал о докторше из медсанбата, которая якобы влюблена в него до безумия.
— Врешь ты, — равнодушно бросил Шабуров. — Врешь ты все, Николай.
— Я вру?
Юное лицо Коли, с пушком на мягком подбородке, выражает искреннюю обиду.
— Фантазирую когда… Чуть-чуть, — Коля лукаво ухмыляется. — А врать не вру. Спросите: есть в медсанбате докторша Быстрова. Все точно…
— Быстрова, может, и есть, — скучным голосом откликается Шабуров. — А ты все-таки заливаешь.
Что и говорить, на редкость разные люди собраны прихотью войны на нашей звуковке!
— Нынче вещать не будем, — объявил Шабуров, когда мы принялись за еду. — Тапки дорогу перепахали.
Больше он ничего не сказал, пока мы ели картошку, пили чай с клюквенным экстрактом, горьковатым от сахарина, и толковали о разных вещах. О штурме Саморядовки, который начнется не сегодня-завтра. О трофейном сухом спирте, подобранном Колей, — к его огорчению, этот проклятый фрицевский спирт нельзя пить. Но больше всего, конечно, мы говорили об убитом немце.
После ужина Михальская собралась в путь. Я вышел с ней.
— Шабуров доволен, — сказала она. — С вами ему легче, Саша, я понимаю.
— Со мной? — удивился я.
— Сперва я думала, он завидует мне. Ну, зрелище чужого благополучия…
Война не отняла у нее близких, вот что она имеет в виду. Ее родные живы, перебрались из Киева в глубокий тыл, куда-то за Урал.
— Нет, Шабуров не злой человек, — продолжала она. — Не злой. Я сама виновата, Саша. Тормошила его, в душу лезла. Ругаю себя, а удержаться не могу.
В лесу во тьме передвигались танки, урчали, рылись. С треском, как сухая лучина, сломалось дерево.
— Жена у него, наверное, была тихая, — произнесла Юлия Павловна задумчиво. — В мягких тапочках, фланелевом халате, смирная, уютная северяночка.
Мы стояли на шоссе, на ветру. Михальская обминала в пальцах папиросу.
— Э, нет! — Она выхватила у меня спички. — Лучше уж я сама.
Попутный грузовик взял ее. Я не спеша шагал обратно. Под сенью леса остановился, нащупал в кармане коробок, он был еще теплый и, как мне показалось, от тепла ее рук.
3
Утром примчался Лобода.
Первым заслышал начальника Охапкин. Он готовил завтрак на дымящей печурке, вытирал слезы засаленным рукавом ватной куртки — и вдруг застыл.
— Майор ругается! — произнес он шепотом, почти торжественно.
Снаружи трещало, лесным чудищем шел, ломая заросли, танк. Но Коля не ошибался. Через минуту мы все услышали голос майора.
Я открыл дверцу пошире. Лобода не ругался, он зычно здоровался с кем-то.
— Ну, все! — молвил Охапкин. — Влетит нам, товарищ капитан, за то, что не вещали.