Где-то в середине сентября приехал к мастеру старший сын, геолог. Повыше и постройнее отца, был он и поступью и характером весь в него: голос у Булата звучал так же спокойно и уверенно, но выражением глаз и чертами лица походил он более на мать. Вместе с отцом за пару дней распилили они все дрова, сложили их в громадную поленницу, заодно поставили новые столбы и привели хозяйство в полный порядок. И вновь забушевала зависть в душе старика, эх, судьба — индейка! Весь свой век живет он на этом месте, а дети его где-то на стороне, на родное гнездо им наплевать! Этот же вернулся без году неделя, однако сын уже тут как тут, и дровишки нарубил, и порядок навел, ай, хваткий парень! Везет же людям!
Шавали совсем изнемогал от этаких мыслей, когда соседи вдруг пригласили его в гости. Диво! Старик премного поразился душевной широте Дияровых, в гости пошел, но, боясь сморозить какую-нибудь глупость, за столом упорно молчал, глядел перед собой, тихо радуясь щедрому угощению.
А стол был действительно хорош. Кроме обычной в татарских деревнях домашней лапши, на тарелках лежали и копченая колбаса, и всевозможные соленья, на второе подали вкусные котлеты, каких старик никогда и не видал, а на сладкое выпил он три стакана вишневого компоту. Придя домой, он долго вспоминал удивительные закуски и ворчал на жену, которая варила всегда одно и то же: молочную или мясную лапшу. Но через несколько дней, услышав от кого-то из деревенских, что сын Лутфуллы Диярова, Булат, и есть тот самый джигит «нифетяник», от которого нагуляла Файруза ребенка, озлобился старик невероятно и на соседа, и на его сына, а пуще всего на своих неудавшихся, по его глубокому убеждению, непутевых детей.
2
С незапамятных времен стоит у окна древний ткацкий станок. Давно уже рассохлись у него и челноки, и ниточки, расшатались корявые стойки, — казалось бы, прямая дорога допотопной развалюхе на чердак ко всякому хламу, но... не подымаются руки, что ты будешь делать. Последние годы своей жизни все возилась с ним бабушка, имела одно заветное желание: выдать Файрузу замуж с приличествующим приданым. И даже за несколько дней до смерти рылась, помнится, в сундуке, достала оттуда крашеные нитки и потом, разложив их на полу, старательно подбирала по цвету.
— Даст бог, доченька, — приговаривала, — сама приготовлю тебе приданое. Скатерку вот из этих ниток сотку, хороши нитки-то, ярконькие. Коврик для намаза тебе, конечно, без надобности, теперче молодежь того не знает. Батюшки, а полог-то из каких ниток выткать? Ну, ничего, уж полотенца да ручники обязательно поспею, будет тебе память о бабушке. Только... сбегала б ты, доченька, к отцу, взяла бы у него новые челноки, старые-то растрескались. Я и сама сходила б, да боюсь греха на душу... Зареклась я давно: ноги моей, говорю, в вашем доме не будет, пока жива невестушка Магиша...
Перебирая разноцветные, пропахшие чем-то старинным, заветным, тронутые уже молью нитки, Файруза задумывается, и тоска сжимает сердце ее железным обручем, туманная пелена застит глаза — грустно и жалко...
При бабушке, оказывается, и забот житейских не замечалось, все само по себе выходило: корма для скотины запасались вовремя, картошка на огороде росла ухоженной, и за бабкой присмотреть успевалось, баньку там истопить раз в неделю или что... Похоронили старушку, и даже Тансык почуял, что дом опустел и поскучнел, — стал все больше пропадать с соседскими мальчишками на улице, отвыкал от матери.
А тоска да одиночество чувствовались оттого еще острее: все тепло души своей отдавала она сынишке, он же подрос и чурался будто материнской ласки, с головой окунулся в уличный шумный омут, было ему лучше носиться со сверстниками в догонялки.
На днях сходили они вместе с Тансыком к бабушке на могилку. Файруза пришла домой взбудораженная, растерянная донельзя — господи, торчишь, как пень, дома и ни черта не видишь. А на свете каждый божий день все меняется: в новом Калимате и гаражей, и автовокзалов, и парков тракторных — чего только не понастроили. За сутки не обойти!
Переходя от котлована к котловану, от недостроенного дома к скопищу громадных машин, Файруза вышла в тот день к знакомому полю, где, удивляя стариков, скирдовала недавно пшеничную солому. А теперь здесь ям, теперь — столбов! Батюшки! И не узнать совсем, перекопано, переворочено все вверх тормашками: канавы какие-то,-провода, мачты ажурные до самого горизонта, будто им места не хватает, глянь, разбежались! Но вид преображенного поля вдруг напомнил Файрузе, что и юность ее так же безвозвратно ушла в прошлое, как тишина когда-то нетронутых лугов. Грустно. И все же эти новые картины были чем-то непостижимо близки ей: тесно сплетались они в сознании Файрузы с ее собственной жизнью... может, оттого, что стоял за ними уже далекий, но бесконечно дорогой образ?