Это — терминология Белинского. «Под словом «действительность» разумеется все, что есть — мир видимый и мир духовный, мир фактов и мир идей… Все случайное… есть призрачно с ть, как противоположность действительности, как ее отрицание, как кажущееся, но не сущее…» Здесь Белинский пользуется тем гегельянским жаргоном, который может запутать дело, но мысль о том, что только человеческая действительность есть реальность искусства, поразительно современна. Человек пьет, ест, одевается — это мир призраков, пишет Белинский, если «в этом не участвует дух его. Человек чувствует, мыслит, сознает себя… конечною частностию общего и бесконечного — это мир действительности…» Действительная суть искусства — личность человеческая, этою мерой мерит искусство тот мир, что перед ним. Эта мысль чрезвычайно важна для понимания судеб драматургии, ибо судьбы драматургии прямо зависят от концепции человека. От того, увидит ли писатель в существе, которое пьет, ест, одевается и каждодневно выполняет свои служебные функции, — увидит ли в нем действительную личность. Призрачная жизнь может стать предметом комедии. Надо только осознать в таком предмете его призрачность — взглянуть на него глазами цельной личности. Драме нужно еще большее.
Цельная личность, непосредственно и свободно действующая, осмысленная не как точка приложения внешних сил, но как провозвестие чего-то своего, не как продукт событий, но как гегемон, от свободной воли которого зависит исход событий, — вот сквозная идея теории драмы, в отличие от комедии. «В комедии изображаются типы, в трагедии же — индивидуумы», — формула Дидро, может быть, лаконичнее всех других. Именно в этом смысле замечено, что у Мольера скупой — не столько скаредный человек, сколько скаредность, а у Расина Нерон — не столько жестокость, сколько жестокий человек. И не эту ли мысль подхватил Пушкин в своем знаменитом: «У Мольера скупой скуп, да и только…»?
Прекраснейшее из созданий человеческого гения — герой высокой драмы — вместе с тем и нежнейшее из его созданий. Он гибнет первым, едва только почва реальности дрогнет у него под ногами.
История литературы изобилует примерами и даже курьезами такого рода. «Горе от ума», распространившееся первоначально в списках и имевшее невероятный успех как произведение поэтическое, рухнуло под пером Белинского, едва только он попытался разобрать его с точки зрения драматургических канонов. Четверть века тянется за шолоховской прозой бледная череда инсценировок, бессильных выразить ее трагизм. И вот теперь — извините мне это оригинальное выражение — отстает современная драматургия.
Здесь мы и подходим к вопросу, поставленному выше: в чем своеобразие путей именно нашей, отечественной драматургии последних лет? Речь идет, конечно, не о формальном разграничении нашей и зарубежной сценических культур по внешнему признаку — кто написал? — а скорее о двух возможных концепциях действительности, или — конкретно — о том драматургическом принципе, который господствует на нашей сцене, о том стиле, который сопряжен, скажем еще точнее, с русской традицией и русской действительностью середины XX века. То, что Джером Килти выпадает мз этого стиля и из этой традиции, самоочевидно. Я думаю, что и Хикмет идет от иных сценических начал, и даже Ион Друцэ, чей звеняще лиричный условный мир достаточно далек от реального климата интерьеров Островского. Но бесспорно родственны меж собой самоотверженные диспутанты Алешина и самоуверенные нигилисты Шатрова, бесспорно совместимы в пределах даже одних кулис романтические лирики Розова и лирические романтики Эдлиса; и бесспорно один и тот же назидательный предел с неравным успехом стремятся преодолеть Арбузов и Володин. Даже если это разные драматургические стили, то это один драматургический принцип. Мысль об исчерпывающем личность внешнем деянии, поиск прямой реальной связи между поступком и мотивом, вера в беспредельную мощь разума — все это сообщает нашей драматургии поистине эвклидову последовательность, а ее героям — яркую убежденность, в принципе неведомую ни их западным собратьям, ни чеховским сестрам. Мы говорили о рассудочности, о дидактизме, об имитации жизненности как о недостатках наших пьес. Мы могли бы длить бесконечно список недостатков, равно как и список достоинств, столь же, наверное, неисчерпаемый, — но я чувствую, что ускользает главное за этими положительными и отрицательными пунктами, что главное — в ином, главное — та трудно определимая, но глубочайшая взаимообусловленность, которая связывает воедино необыкновенные мечты и обыкновенные промахи наших драматургов, та общая концепция человека, которая диктует им все и определяет у них все.
Мы говорили, что личность в единстве ее ближних и дальних, узких и широких, интимных и общественных интересов — точка отсчета во всяком искусстве. Но разные роды и виды отсчитывают по разной шкале.