Критические курьезы, сопровождавшие появление в нашей литературе повести Владимова, не миновали и сферы тонкой лирики. Едва я опубликовал в журнале «Урал» (1962, № 1) все то, что вы только что прочитали, как один сугубо маститый критик в одном уважаемом собрании, зачтя соответствующие куски из моей статьи, обвинил меня чуть ли не в проповеди безнравственности. К счастью, это не грозило мне семейными неприятностями, и все же я растерялся. Дело в том, что, когда перелагаешь художественное произведение языком критических силлогизмов, — особенно если речь идет о тонких сферах, — всегда есть риск упустить живое, и тогда критическое изложение грозит сразу оказаться или пошлым, или грубым. Я мог понять моего оппонента: возведите в правило, в образец, в догму то, что произошло у Пронякина с его будущей женой, — конечно, выйдет заурядная пошлость. Так, между прочим, и выходило, когда отважные аксеновские модернисты на Рижском взморье рассуждали о «свободных чувствах» — о таких воззрениях хорошо сказал в «Смерти героя» Олдингтон, когда он описал распространившуюся в начале века в Англии моду на «свободную любовь», когда он говорил о тирании «свободной любви» и о тех «свободных связях», которые его герои заводили только из боязни отстать от века (все это не помешало буржуазным блюстителям нравов запретить роман Олдингтона за… безнравственность, и надо сказать, хранители викторианских нравов знали, что делали: они скорее простили бы Олдингтону догму разврата, умело вписанного в рамки буржуазного общества, но игнорирование догм — викторианских или, наоборот, модернистских — они ему простить не могли, а он как художник делал именно это).
Нет, я не мог спорить с моим оппонентом о том, хорошо или плохо познакомился со своей будущей женой Пронякин. Потому что оппонент мой ставил вопрос отвлеченно. И я не мог объяснить ему, почему в данном случае девица, числившаяся невестой героя и оттолкнувшая его, оскорбила человека, а женщина, простите, отдавшаяся человеку до свадьбы, была права в своем доверии к нему. В абстрактном изложении последний факт может показаться и впрямь обыкновенной пошлостью. Но в литературе все дело, весь секрет, весь гвоздь — в индивидуальных обстоятельствах. Они-то и определяют у Владимова внутреннюю правоту пронякинской любви, быть может и не укладывающейся в отвлеченную кодификацию чувств.
Кодификация чувств. Это выражение я заимствую у другого критика: он тогда же, в разгар тех самых дискуссий, упрекал некоторых писателей в том, что, погружаясь, так сказать, в пучины лирики, они не умеют дать в своих произведениях «кодификации чувств».
Вот-вот! По всем формальным признакам пронякинская любовь беззащитна перед обвинениями в безнравственности. Но чтобы бросить такое обвинение, надо забыть о живых характерах и помнить об одной только… вот! — кодификации. Мне, однако, кажется, что когда «нравственность» в литературном произведении не исходит из конкретного, живого характера, а опускается на человека извне, то такая нравственность ничем не лучше безнравственности, и боюсь, не удобнее ли ей иметь дело с обывателем, который соблюдает посты, а если и грешит, то так, чтобы не нарушить… вот именно: «кодификации чувств».
Владимов выше такой кодификации. Он пишет о человеке. Человек любит, человек целен, человек счастлив. Значит, человек прав.
Но все-таки это ему, нормальному парню Пронякину, свистели вслед ребята из бригады. Ему в лицо говорил Федька Маковозов: «За четвертную перед начальством выпендриваешься». Ему говорил: «За что ты нам всем в морду плюешь?» В самом деле, что произошло с Пронякиным? И он ли, свойский, артельный парень, на всю зарплату угощавший шампанским бригаду, молча, с горя, напился, когда в получку ему заплатили меньше других? И кто же был он, Пронякин, — энтузиаст, который, не жалея себя, поехал за рудой в дождь, или деляга, которому на все наплевать, кроме своего заработка?
Или — или? В непримиримое противоречие вступают здесь, заметим, только отвлеченные категории. У живых людей все происходит и сложнее и проще. И в настоящей литературе тоже.
«Мне дали «газик» старенький, мне дали кирпич возить, и глину, и цемент: работай, парень, жми на все педали и — будь здоров… И — все? И — баста? Нет! Кирпич и глина — не моя забота. Случаен грузовик в моей судьбе! Мне просто нужно как-то заработать на хлеб себе и на штаны себе…» Стихи Анатолия Передреева. В них есть та подлинность переживания, которая снимает наш вопрос: «Хлестали ветры по стеклу, как ветви… Земля в поту, в охрипших голосах… И забывал я обо всем на свете — о хлебе забывал и о штанах. И грохот строек сотрясал кабину, мой «газик» старый вырастал в цене, и подставлял я кузов, словно спину, — давай кирпич! И глину. И цемент…»