Эта мысль напугала ее до слабости в ногах. Не в силах поднять опустившиеся руки, представила она своих обездоленных такой бедою детишек, глаза их, полные сиротливой тоски, и сделалось ей страшно и нехорошо, — ахнув, склонилась она торопливо к мужу, услышала его дыхание и, чуть успокоясь, принялась стаскивать с него сапоги. Потом устроила поудобнее постель, поправила подушку и, сев рядом, в который раз уже обиделась, что так черств он к ней и к детям.
Надо же так пить — не зная меры, до потери чувств, безрассудно и жестоко! В тот же миг ожгла ее душу обида и на Арслана. Все они хороши: сами-то небось трезвые, а этого как напоили — глянуть жутко! Он же что ребенок малый, сам себя забывает. А потом еще домой приводят — нате, мол, да скажите нам спасибо. Если ты товарищ ему, так лучше удержи вначале, не давай напиваться. Мунэвере в эту минуту захотелось вдруг положить голову на грудь мужу, прижаться к нему и спросить тихо, серьезно и ласково: что же делать, родной ты мой, как нам с тобой из этой беды выпутаться... Но муж ее, Карим, лежал перед нею в состоянии полного отупения, не видел, и не слышал, и тем более ничего не чувствовал, лишь захрапел неожиданно на весь дом тяжело, по-бычьи, и заскрипел зубами...
Проснулся под утро, на рассвете, спотыкаясь и покачиваясь еще, прошел на кухню. С желтой новой лавки схватил ведро и, припав к нему, долго пил студеную, льющуюся по шее и со всплеском на пол родниковую воду; напившись, минуты две оглушенно постоял и, шагая тверже, но все еще трудно, воротился в комнату, упал на скрипнувшую пружиной кровать и проспал, не шелохнувшись, до полудня.
Когда он поднялся, Мунэверы уже дома не было, обед, однако, ждал его на столе, прикрытый полотенцем, чай был заварен — сама она, видимо, ушла на работу.
Карим, стиснув тяжелую голову руками, очень долго сидел на желтой лавке, пытаясь вспомнить вчерашние приключения. Но хмельной сон все подчистую вышиб из памяти, голова раскалывалась, тошнило, и во рту было так, будто там нагадила весенняя стая кошек.
Сквозь целый рой крайне смутных и оборванных образов пробились шумные речи праздника... рекорд... дареный автомобиль «Победа». Погоди, где же он ее оставил? Ах, да — у Кожанова.
Из щели под дверью потянуло свежим ветерком, и Карим, почувствовав поднимающуюся по телу от ног и выше щекочущую прохладу, зябко вздрогнул, поежился и вслед за тем быстро и ярко вспомнил, как шел вчера ночью по холоду осенней улицы раздетым до пояса. Бр-р! Но где потерял он куртку и рубашку, как добрался до дому и как приняла его жена, Карим не мог вспомнить, сколько ни тужился. Эта проклятая неизвестность и угнетала более всего; встревоженный, вскочил он с места и, теряя уже надежду, вышел во двор. Подойдя к стоявшей на расстоянии шагов семи от крыльца громадной с дождевой влагою бочке, Карим с размаху сунулся туда головой, зафыркал, разогнулся, глотнул воздуху и сунулся еще раз. Потом воротился в избу, выпил там три стакана подряд крепчайшего черного, как деготь, чаю и, почувствовав наконец некоторое облегчение, решил поехать пригнать «Победу»: в душе его вспыхнуло искреннее желание обрадовать жену, приготовить ей сюрприз и к тому же заставить тем самым забыть о вчерашних «пустячках».
Он надел старый плащ и взялся уже за дверную скобу, когда от удивления застыл как истукан: из соседней комнаты, натирая кулачками заспанные глаза, преспокойно выходил сынишка Анвар.
— Ты, брат, как дома-то оказался? Разве тебя не отвели в садик, а? Или там сегодня выходной? Так, что у нас сейчас... ага, пятница! А чего же ты дома? Ну, брат, это что-то удивительно! — приговаривая таким образом, он поднял сына на руки и, шлепая звонко ладонью по круглой его попке, ласково и гордо улыбнулся — мальчишка морщился, но реву задавать, кажется, совсем не собирался. Молодец, джигит, не плакса. И вдруг его неприятно осенило: — Погоди-ка, сынок, а не в дураках ли нас оставили? Как-то все это непонятно, может, бросила нас с тобою мамка?..
Торопливо он оглядел дом, поискал, не пропало ли чего из одежды Мунэверы, — нет, все было на месте, только тогда, с облегчением вздохнув, принялся Карим умывать и одевать сынишку.
Потом посадил он Анвара кушать и, облокотись о краешек стола, улыбчиво наблюдал, как деловито и вкусно уплетает маленький человечек свою большую румяную котлету. Был он очень мил сердцу Карима, этот мальчуган с круглым, словно мячик, лицом, черными, вьющимися, как у матери, волосиками, с ясным из-под длинных загнутых ресниц взглядом больших серо-голубых глаз и явно уже сейчас отцовским носом — тонким, с красивой горбинкою.
«Ах, красив парень, вырастет — сердцеедом станет», — подумал Карим с ощущением необыкновенно теплым и счастливым...
Анвар, точно вдруг пчелой ужаленный, сбрызнул со стула:
— Пап, хочу какать!
— Ну, джигит, ты и даешь! — уважительно сказал отец и, засмеявшись, забегал по комнате, разыскивая куда-то запропастившийся горшок...