— Вон там, на той стороне! — ответили сразу в несколько голосов. На ту сторону можно было перебраться только по балке, перекинутой через котлован, — довольно тонкому, отесанному с четырех сторон брусу. Было это опасно, но Ардуанов, зная, что застрявший в желобе бетон через короткое время застынет в никуда не годный камень, колебаться не мог и не стал. Он пошел по балке: раскинув руки, как крылья, старался сохранить равновесие, каждый был занят своим делом, на него не обращали никакого внимания. Ардуанов силился не смотреть вниз, пройти брус быстро и ровно: там, внизу, переплетались угрюмо железины, лежала ощетинившаяся гнездами арматуры жесткая пропасть. Малейшее неловкое движение бригадира — и полетит он в эту пропасть, и точно, свернет себе шею. Подойдя уже близко к тому месту, где образовался затор и бетон неуклюже застрял, он вздохнул облегченно, но в тот же миг почувствовал, что угодил в западню, вражескую ловушку, не успел он отшагнуть обратно, как балка, подпиленная снизу, с шорохом сломалась; Ардуанов, будто птица с подбитым крылом, накренился в воздухе набок и полетел в пропасть, на прутья арматуры, на железо, вслед за ним рухнул затор, и освободившийся бетон стек на дно котлована.
24
Это что за чудеса?! Луна сошла с неба, да прямо на землю, катается желтым кругом, как мельничный свежевыкрашенный жернов, по актанышским гладким лугам, припрыгивает и подскакивает, гоп-гоп, сама по себе, а сверху тот желтый жернов, такой шершавый, жесткий, холодный, и бьет Мирсаита по рукам, по лицу; Мирсаит бегает от луны босиком по жесткой стерне, а когда желтая юла ударяется в него — больно, впору криком закричать. И Мирсаит прижимает к себе, к груди, правую руку, боится, что заденет ее кругло-желтошершавая луна. Но вот потихоньку, прыг-прыг, отрывается луна от земли, проваливается в небесный колодец, маленькая уже, с тарелку медную, звенящую — дзоньг! — исчезает, пропадает, вянет, плавится... Жаркая, как огненная купель, яркая, как весенний пестрый луг, тянется путь-дорога. Без конца, без начала, бесконечная, изначальная... Не радуга ли? Босоногий Мирсаит бежит по радуге, босоногий, подкованный железно Шакир бежит по радуге; бегут по радужному запредельному мосту легко, будто невесомые они, как взвешенная в солнечно-пыльном луче пушинка. Бегут — не смотрят друг на друга, не оглядываются; и нет уже радуги-дуги, пути-дорожки — плывут они на белом облаке, не очень удобном, длинны волосы у Шакира, две долгие засаленные косы: жжах! жжах! — бьет он каждой косою попеременно по лицу Мирсаита, жжах! — как плетьми стегает. Закрывается Мирсаит рукой, но тщетно! Тугим полотенцем охватывает его Шакир, сжимает, будто стальным клепаным обручем, и с треском вдавливаются у Мирсаита ребра... — ох! больно, не выдержав, разлепляет он глаза...
Видит женщину, склонившуюся над ним, чувствует на пылающем лице ее легкую, нежную руку... плачет она беззвучно, не слышно, а Мирсаит, уже на скошенном лишь недавно актанышском лугу, ходит взад-вперед, топая гулко большими жесткими сапогами, хрустит резко кожаном, в руках у него — острая лопата. «То сон, не явь», — хочется крикнуть Мирсаиту, да какой же это сон? Вон и луна давешняя, большая, с мельничный жернов, светлая, сияющая — слепит глаза, и луг весь лучами ее усыпан, словно серебряными таньгами. И речка Шабаз течет белоснежно, едут конные арбы, украшенные кистями и полотенцами, на арбах сидят, обнявшись, люди, над головами у них косы сверкают прочерченно. Луна пропала куда-то, все так же сверкают острые косы, дорога длинным брусом протянулась через заводской котлован; арбы, заваливаясь крылами то влево, то вправо, проходят узким брусом. Резко задувает и сникает холодный ветер, бьет в лицо приятной прохладою, рука, шея и бока ноют долгой протяжной болью, воздух греется, накален, травы, и скошенные, красным пламенеют, вырывается пламя ввысь и лижет лицо Мирсаита, — боясь сгореть, стонет он и открывает глаза. Рядом с ним, в белом платке, синеглазая, сидит тихо женщина. Почему сидит она? Что ей нужно?
И вновь он окунается в огненный кошмар, и вырывается с криком, и падает, и открывает глаза, — наконец понимая смутно, что женщина та, рядом с ним, жена его Маугиза, успокоенно уже засыпает, спит долго, почти беспамятно. Когда приходит он в реальный, больничный, кажется, мир, Маугизы нет, у изголовья его стоит большеносый мужчина в белом халате, рокочет ненавязчиво и приятно.
Большеносый в белом берет его свободную, незапеленатую руку, сжимает ее у запястья, считает что-то по часам. Улыбается широко, во весь рот.
— Та-а-ак, так-так! Живем, голубчик, очень даже живем, кризис миновали, превосходно. Живем назло врагам, а?! С нашим-то организмом? Что нам три сломанных ребра, пустячки, батенька, пустячки!
— А что, доктор, али ребра у меня были сломаны?
— Ну, мы их заштопали, Ардуаныч, все в порядке. И ребра, и руку, а ключица вот еще поболит. Недолго, голубчик, потерпите! Ну-к, выпьем лекарство, вот так! Превосходно. Горько? Горько! Значит, превосходно.