Когда уже солнце пропало, когда потянуло с воды прохладой, когда синь вокруг начала густеть и Маша плохо видела то, на что бессознательно, но напряженно смотрела, тогда она и очнулась. Очнулась… и ахнула! Уже так поздно, сколько она, дурочка, просидела здесь, а ее, может, ищут, волнуются из-за нее, переполох какой-нибудь устроили. Да мало ли что… Быстро поднялась – и бегом, через кусты, прямой дорогой домой…
Но никто, когда пришла домой, не ждал ее там, никого и не было. Погрустив отчего-то, она неожиданно почувствовала, как устала за день. Не думая, не вспоминая больше ничего, она постелила себе на ночь, медленно, сонно разделась и легла в постель. Простыни были свежие, прохладные – и, жаркая, грустная, счастливая, Маша через минуту заснула крепким сном.
Григорий проснулся и не сразу понял, где он. Рядом завывал ветер, скрипела где-то незапертая калитка, – а здесь было тепло, тихо и нестерпимо пахло сеном. Сено… Григорий вспомнил, что он на сеновале, куда пришел с вечера: уйти от всех, от всего…
Он поднялся с сена, отряхнулся и, открыв ставню сеновала, посмотрел кругом… Такая же, как вчера, была ночь, с луной и звездами, только не деревья, не костер, не речка рядом, а дома, дома, дома… Нигде, ни в одном из них, не мигнет огонька, спят уже давным-давно все. Григорий задрал голову, с сеновала это было не очень удобно, и, глядя на звезды, на Млечный путь, спросил: «Ну – что?..» Никто ничего ему не ответил, только собственный вопрос и был ему ответом. Он не стал думать, что было сегодня, а вспомнил вчерашнюю ночь, когда он, сидя около речки, глубоко вдыхая ночные запахи, ощущал счастье и одновременно грусть. Сегодня было иное, иная ночь, но и счастье, и грусть остались те же, а человек, с которым вчера он хотел бы – с полной радостью – посидеть, поговорить и сказать ему все, этот человек спал нынче рядом, в доме… Но дома ли она? Он не почувствовал в своем вопросе беспокойства, тревоги, а лишь запрятанную, подспудную боязнь – что нет, может, и не дома. Только вряд ли, вряд ли не дома… Он думал об этом совсем недолго – и решил, что к Ивану пойти она никак не могла, потому что…
Да что ему за дело? Пусть даже и дома, спокойно спит – ему-то что?.. По лестнице он спустился с сеновала вниз, но куда идти?.. Он подошел к двери дома и дернул ее – она не открылась. «Закрыла? Впрочем, почему нет?..» Он очень обиделся. «Ладно, дверь – это черт с ним: дверь – это ничего, только ведь она, значит, боится меня… А чего меня бояться?
Что плохого могу я сделать?..» Он подошел к воротам и, упираясь ногой в чурбак, правой ступил на забор.
По воротам Григорий забрался на крышу, а с крыши на чердак. С чердака в кладовку вела лестница… Этим путем он не однажды в детстве и убегал из дому и возвращался домой, даже был порот отцом не раз: «Еще упадешь, мерзавец! Хорони потом тебя!» – но все равно не слушался и продолжал, когда нужно было, делать по-своему… В кладовке приятно пахло знакомым старым миром – пропыленными дряхлыми шубами, кожей, мукой, инструментом, керосином, пухом, перьями, да мало ли еще чем!.. Григорий задержался в кладовке, постоял, но глаза так и не привыкли к темноте. Он вышел… «Как давно все было: детство, игры, школа… А если и было, то словно не со мной…»
В два окна в избе светила луна, лунный туман освещал вещи. Казалось, теперь, ночью, в их неподвижности есть не то загадка, не то тайна, и даже больше – будто каждая вещь жила своей жизнью и могла теперь, как живая, вскрикнуть. Ночь изменяла мир до неузнаваемости, наделяла его чем-то таким, чего в нем на самом деле не было. Григорий вздохнул…
В углу на кровати спокойно спала Маша. Григорий издалека смотрел на нее, верней – туда, где она спала, и ощущал, что там неприкосновенное и чужое бьется сердце. Но видел он плохо. Тихо и осторожно подошел он к постели – и замер. Ничего лучше не видел он во всю жизнь, в то же время – ничего проще. Спокойное детское лицо дышало под лунным светом равномерно и глубоко, бесцветные, казалось, волосы обрамляя лицо, были свободны и раскиданы по подушке, левую ладошку, как маленькая, Маша уложила под щеку – и спала, как ребенок, так сладко, что серебрилась в темноте ниточка слюны…
Григорий стоял над Машей и долго, пристально рассматривал ее лицо. Когда она, причмокивая, шевелила губами или же удивленно – почему? – поднимала бровь, он вздрагивал, пугался. Разглядывая Машу, он понимал, что во многих его чувствах опять повинна ночь, и все-таки что-то особенное, неповторимое было в лице Маши, в бретельке ночной рубашки, слегка приоткрывавшей плечо…
«Надо уходить… Здесь нельзя…» – думал он, стоя рядом, но ни одна мышца не отвечала действием. Словно то, что он думал, это одно, а то, что делал и сделает, это другое. Но когда он думал, что пора идти, то действительно думал так, не лицемеря…
«Подойти сейчас, погладить ее… и уйти…»
Но он не подходил, а наоборот, пятился к окну, вовсе и не собираясь уходить. У окна, глядя в ночь, на луну, на силуэты в саду, он долго стоял недвижим и слушал, как стучит в груди сердце.
«Пойду я… совсем… тяжело…»