Когда я хвостом стал ходить за Худруком, смеяться каждой его шутке, хвалить спектакли, вкрадчиво и молча смотреть в глаза, он сменил гнев на милость. Он пресекает любую попытку общения с кем бы то ни было. Даже Митю попытался очернить. Сказал, что ходят слухи, будто Даша, юная героиня в Бергмане, – моя любовница, и что слухи эти – от Мити. Если есть эти слухи – он же сам их и распустил. Все, кто ушел от него, прокляты и оболганы. С кем бы я ни общался, со всеми стал подозрителен и осторожен – не настучат ли. Вслух говорит, что он гений. Сказал, что вся труппа настроена ко мне враждебно. Он подавляет, я чувствую себя бездарным. Когда сегодня одна актриса сказала, что труппа была мною очарована, что все поверили мне и захотели работать, что я столько раскрыл им и столько дал, показалось, что говорит она о каком-то другом человеке.
Вспоминаю свои репетиции и разбор пьесы, понимаю, что многое было определено и найдено удачно.
– Ищи пьесу на четверых! Бергмана не будет.
Я предложил одно, другое, третье – он все запретил. Его же предложения заведомо обречены. Он не ставит классику, потому что классику трудно извратить, но на второстепенных пьесах доказывает свою изобретательность и гениальность.
Я лишился чувства первоощущения и свободной оценки. Это – потеря самостоятельности.
Я теряю чувство юмора – это впадение в зависимость. Ведь чувство юмора – чувство дистанции.
Я не могу ни строчки сочинить, высказать мнение. Не могу писать писем.
Бей тиранов в самом себе. Во многом я заслужил это. Сколько лет уже черпаю отрицательный опыт:
вот так – нельзя и:
помни о людях.
После четвертой премьеры «Мертвой обезьяны» Худрук пригласил актеров на фуршет.
– Лёша, извини, но мы узким кругом, – и через паузу, во всеуслышание, – можешь позвонить домой из моего кабинета.
Звоню домой:
– Привет, мама…
– Лёша, ты убьешь нас! Двенадцать дней не звонил!
– Не волнуйся, все хорошо.
– Тебя прищучили?
– Тут всех прищучили.
– Бери билет и возвращайся, немедленно!
На те же грабли. Письмо Ирине Евдокимовой
– Алло, Алексей Евгеньевич?
– Слушаю.
– Из Тильзита беспокоят, предлагаем приехать на постановку.
– А что ставить?
– Все, что угодно, только учтите: на все про все у нас семьсот долларов.
– Это гонорар? Маловато…
– Это не гонорар – это весь постановочный бюджет. Но репертуар горит, зрители не ходят, нужна премьера, спасайте!
Абсурдней предложения представить нельзя. Я согласился.
На солнечном февральском перроне Ирина сказала:
– Все будет хорошо.
– Надеюсь, не как в прошлый раз.
– А как в прошлый раз?
Провинциалы любят уголовщину, уж это известно. Больше… делать-то нечего.
Ирина,
о чем мы говорили? О первой постановке. А дело было так.
Я сдал Уильямса и предстояло ехать на диплом. Прежде было распределение, но в наши счастливые годы – шиш с маслом, ищите и выкручивайтесь сами. А бывало, профессор Музиль позвонит в любой театр, с ним на том конце навытяжку беседуют:
– Да, Сан Саныч, весь внимание!
– К тебе приедет мой ученик ставить диплом, так уж будь добр, голубчик, чтобы он этот диплом поставил, хорошо?
– Разумеется, не сомневайтесь.
Нам повезло меньше.
Я после Уильямса летел курьерским на всех парах, и видел счастливое режиссерское будущее, и ни в чем не сомневался, и очень хотелось, чтобы скорее. А куда податься?
Отец тогда болел, да он и не стал бы никаких протекций устраивать – не те принципы. Но была у него масса учеников, один из них посоветовал: «Лёша, звони такому-то Худруку, он отцу твоему по гроб жизни обязан».
Папа не без юмора рассказывал о своем ученике, который теперь создал мощный театр в Энске и всякий раз звонит и шлет открытки с поздравлениями:
– Он дико Музилю не понравился, цыган какой-то, а мне понравился. Но профессором был Музиль, и срезал этого мальчонку на первом же туре. А вечером я взял Пьерку (эрдель наш) и пошел по набережной Мойки на прогулку. Вдруг слышу, у схода к воде кто-то плачет. Смотрю – юноша раздевается, собирается топиться. Вы что, говорю, молодой человек, надумали, здесь же мелко и не романтично, не пойти ли вам на Неву? Он ко мне поворачивается – а это утренний мальчик, которого Музиль зарезал: «Идите в табор коровам хвосты крутить, в искусстве вам делать нечего!» Он, как выяснилось, был седьмым сыном в крестьянской семье и действительно все детство за коровами ходил.
– Вылезайте немедленно, идемте чай пить!
На следующее утро отец поймал Музиля в коридоре ЛГИТМиКа и настоял вторично прослушать несчастного. Музиль дал этюд на освоение предметов: несколько вещей в определенной последовательности должны послужить переломными звеньями сюжета. Смотрели его последним, комиссия устала, Музиль был раздражен и делал это исключительно по настоянию и из уважения к Евгению Павловичу. Вышел мальчик и сразу же запутался.
Музиль полугневно взглянул на отца:
– Ну, Женя, видите!
Отец и бровью не повел, но громко и уверенно выкрикнул: