Н. С. Не слишком ли мы строги к Руссо? Что касается «Исповеди», то в ней, думается, есть определенная поэтизация и эстетизация безнравственности, которая выглядит как объяснение необходимости гибкости мышления. А это привело к такой же, не всегда объяснимой и оправданной, подвижности нравственных норм — а они тем и хороши, что «упрямы», как бы всегда охлаждают горячие головы и охотников ежедневно пересматривать основы нравственности по своему собственному усмотрению: есть там и попытка считать инстинкты элементами сознания и даже объявить инстинкты чуть ли не фундаментом структуры личности. Напомним, что другими философами не менее аргументированно доказано: сознание всегда воевало с голыми инстинктами. Кстати, Блаженный Августин в своей «Исповеди» столь же отчаян, как и Руссо; Августин, может быть, одним из первых решился проследить с достаточной откровенностью путь внутреннего становления личности — со всеми испытаниями, искушениями, заблуждениями и соблазнами, с заглядыванием в глубины, в «бездны» души. Но у Блаженного Августина личная философская и этическая позиция последовательнее, чем у Руссо. Он был упрям в своем неприятии ортодоксальной схоластики Фомы Аквинского, не признавал правомочности действий Алариха, который взял штурмом святой город Рим. Августин отвергал всяческое насилие, в том числе и насилие государственное, считал это признаком греховной испорченности человека… У Августина очень четкие позиции в его лирической «Исповеди»…
Д. Л. Посчитают, что мы говорим что-то «не так»? Пусть считают, как хотят… Есть уже огромная усталость от слишком причесанных мыслей. Давайте лучше подумаем, что бы еще можно было включить в серию «Совесть». Ну, конечно, «Гамлета», о чем уже говорили, и «Доктора Живаго». И отдельно, и единой книгой. Романом Пастернака можно было бы завершить серию. Вновь вспомнил роман: какое там описание весны! Кстати, автору было знакомо удивление перед чудом рождения новой жизни — из земли вдруг появляется росток… Когда денег не было, Пастернак завел огород, чтобы не умереть с голоду. Но это так — отступление от темы… Думайте, думайте, что бы еще можно было включить в серию, обязательную для каждого мыслящего человека… Ну, например, «Исповедь» Августина, которую мы уже упоминали. Надо что-то чеховское, «Архиерея», может быть?
Н. С. «Степь»?
Д. Л. Да, конечно, «Степь». Обязательно надо. И еще — «Обломова». Этот роман, так же как «Гамлет», «Доктор Живаго», каждое поколение будет понимать по-своему. И еще, конечно, Пушкина. Его лирику, пропущенную через воспоминания — детства, юношества, молодости, полную самооценки…
Н. С. И еще — обязательно Гоголя…
Д. Л. Вот мы и наметили черновой план «Истории совести». Теперь его можно расширять, уточнять. Впрочем, это даже не черновой список, а, думаю, лишь намек на идею. В каждой национальной культуре «История совести» будет своя. Как нет людей, которые во всем были бы прекрасны, так нет и народов, которые никогда, ни разу за свою историю не впадали бы в коллективные заблуждения, не творили бы того, в чем позднее пришлось бы раскаиваться. И поэтому «История совести, история заблуждений» должна быть живой, постоянно пополняющейся серией.
Н. С. А что если попытаться предложить «Историю совести» в качестве обязательного предмета в учебных заведениях мира? И тут я не могу уйти от мыслей о так называемом «феномене Сталина». Тема надоела. Но ни нам, ни нашим потомкам от нее не уйти. Кроме того, все, или почти все, диктаторы в той или иной степени стремятся надеть на себя маску «Страдающего Бога»; подчеркнутый аскетизм, который чаще всего — умелое театральное действо; как правило, отсутствие полноценной семьи, нелюбовь ко всем видам эстетических поисков в литературе и искусстве, тяга лишь к тому, что стало общеизвестным и общепризнанным, этакая тяга к «классике», в чем нет ничего плохого или предосудительного, если при этом нет атак на «модернизм» во всех его видах. Это — инстинктивная атака на все виды независимого эстетического, художественного и философского мышления.
Д. Л. Вы видите эту тему, Николай Григорьевич, в контексте «Истории совести»?