Энгельс понял, что сейчас начнется серьезный разговор, и, предчувствуя бесполезность этой затеи, захотел отодвинуть, отсрочить ее. Он встал, подошел к окну.
– Хотите вспомнить, что там, за окном? – по-своему понял собеседника и умилился Ханчке.
– Да, – ответил Энгельс. – Жаль, что почти ничего не видно.
Но едва он взглянул в окно, как сквозь смутные очертания в памяти всплыл с четкостью хорошо изученного квадрата оперативной карты тот вид, который откроется отсюда днем.
– Конечно, Фридрих, вы стали совсем другим человеком, – сказал Ханчке, когда собеседник снова сел рядом, – не таким, как все ожидали.
– Гораздо хуже? – усмехнулся Энгельс.
– Вы помните день своей конфирмации? – не отвечая на вопрос, спросил Ханчке.
– Помню. Это было в марте тридцать седьмого.
– Да, в марте. Но я спрашиваю не о дате. Помните ли вы свое душевное состояние в тот день?
– Кажется, я очень волновался тогда…
– Кажется! – Ханчке укорно повысил голос, и темные углы зала так же укорно повторили: «Кажется!.. Кажется!.. Кажется!..» – Получая благословение, вы были столь взволнованны, что это не только поразило, но даже напугало ваших родителей. Вот как глубоко вы переживали таинство своего приобщения к церкви.
– Было такое, было, – стараясь не обидеть учителя, неопределенно проговорил Энгельс.
– А помните ли вы, что писали религиозные стихи? – проникновенно и сожалеюще спросил старик.
Фридрих помнил. Одно из этих стихотворений почему-то так прочно застряло в голове, что он его мог бы сейчас даже прочитать наизусть.
– Да, я помню и это, – сказал Энгельс. – А вас, доктор Ханчке, видимо, очень занимает, как из мальчика, сочинявшего псалмы, возносившего смиренную хвалу богу, вырос редактор «Новой Рейнской газеты», рупора бунтовщиков.
– Занимает? О, тут дело гораздо серьезнее! Если с людьми происходят такие метаморфозы…
– Но разве за всю свою жизнь вы не встречались с тем, что люди меняются, и порой очень глубоко и резко?
Энгельс опять поднялся, он решил незаметно для собеседника измерить в шагах ширину зала: завтра это может пригодиться.
– Разумеется, я много раз наблюдал перемены в людях. – Ханчке тоже встал. – Я видел, как добряк превращается в мизантропа, жизнелюб – в нытика, мот – в скрягу, развратник – в моралиста… Я видел много. Но такую разительную перемену, как та, что произошла с вами, с отроком, преисполненным религиозных чувств, с сыном одного из самых богатых людей Рейнской Пруссии, я встретил впервые.
Энгельс, мягко увлекая за собой под руку Ханчке, сделал шаг вперед, и они пошли вдоль последнего ряда скамеек. Дошли до стены, повернули. Пошли к другой стене. Один говорил, другой слушал и при этом считал шаги: четыре, пять, шесть…
– Если происходят такие метаморфозы, то не значит ли это, что и мы, воспитатели, и все общество совершенно бессильны, что мы целиком во власти произвола и хаоса, во власти рока. Вот что я должен понять, хотя бы на старости лет.
– Вы говорите «во власти рока»? – Энгельс замер на месте. Ханчке подумал, что это от охватившего волнения, а на самом деле его собеседник остановился, чтобы не сбиться со счета. – Наполеон частенько повторял: «Политика – вот современный рок», и он был на пути к истине.
– Политика? – переспросил учитель. – По-вашему, именно она меняет людей?
– Политика, конечно, играет тут огромную роль. Но все-таки вопрос гораздо сложнее. Я же сказал, что Наполеон был лишь на пути к истине, но не обладал ею.
Они снова зашагали. В этой неожиданной ночной беседе Энгельсу не хотелось углубляться в затронутый вопрос. Молча они дошли до другой стены. Получалось, что ширина зала двадцать восемь шагов. Нетрудно запомнить: сколько лет, столько и шагов.
– Правда, я должен признать, – сказал Ханчке, – что есть один человек, которому еще очень давно вы внушали беспокойство, и он боялся за ваше будущее.
– Отец? – Энгельс мягким нажимом на локоть повернул собеседника, и теперь они зашагали по проходу вдоль зала.
– Да, отец. Когда вы учились в гимназии и жили у меня, мы нередко обменивались с вашим отцом письмами. Помню, как огорчил его недостаток вашего усердия по каким-то предметам. Он тогда писал о вашей беззаботности, о том, что у вас развивается беспокоящая его рассеянность и бесхарактерность. И тут же он признавал, что даже из страха перед наказанием вы не захотите научиться слепому повиновению. Он любил и, конечно, любит вас, он видел вашу одаренность и своеобразие, но он искренне признавался, что ему часто бывает страшно за своего превосходного мальчика. И он молил бога о спасении вашей души.