Из письма Дзержинского Ленину от 19 декабря 1919 года: «В районе Новочеркасска удерживается в плену более 500 тысяч казаков войска Донского и Кубанского. В городах Шахты и Каменске – более 300 тысяч. Всего в плену около миллиона человек. Прошу санкции». На этом письме резолюция Ленина: «Всех до одного расстрелять».
А в том же году, но весною, когда за окном цвел, алел Первомай, народы гуляли, скворцы прилетели, бессонный и желтый, как свечка, Ульянов писал, торопясь, узкогрудому Феликсу: «В соответствии с решением ВЦИК и Совнаркома необходимо как можно быстрее покончить с попами и религией. Попов надлежит арестовывать как контрреволюционеров и саботажников, расстреливать беспощадно и повсеместно. И как можно больше. Церкви подлежат закрытию. Помещения храмов опечатывать и превращать в склады. Председатель ВЦИК Калинин. Председатель Совнаркома Ульянов (Ленин)».
Грибов африканских не знали, не ели (Москва – не Гвинея), а всё истребили вокруг, всё сожгли и были страшнее, чем красная нонда. Конечно же, можно спросить: для чего? Наука на этот проклятый вопрос ответа не знает, хотя и наука могла бы заметить: когда в ее целях берут существо (не важно, хоть кролика, хоть человека) – и в колбу его, или в жгучий раствор, а то и в ракету (лети прямо в космос!), то страх, вызываемый этим, – один. И боль та же самая: в сердце и в ребрах.
Рождается в мире дитя. И в нем зло. Ни мать, ни отец, ни соседка с соседом об этом не знают. А зло уже здесь. Оно пришло в мир в этом жалком дитяти. Вот он (или, может, она) подрастет, и сила в нем скажется нечеловечья. Сказал же Пророк: «И сильный будет отрепьем, и дело его – искрою, и будут гореть вместе, – и никто не потушит».
Все так и случилось: и сила пришла – сила зла и разбоя, и дело ее стало искрою зла. Поднялся пожар, и тушить было некому.
Тем гражданам бывшей Российской империи, которые отличались природною подозрительностью, было проще понять происходящее, чем тем, которые были доверчиво-страстны. Доверчивость в соединенье со страстью приводит, мы знаем, к дурным результатам. А в те времена (то есть до трансвеститов) люди были на удивление простодушны. Они говорили друг с другом. Не поняли сразу всю прелесть молчанья. А многие так и ушли, не понявши.
Варя Брусилова была из породы бойких, но непонятливых русских людей, и то, что
Варя судила о жизни по себе самой: она
Алексей Валерьянович Барченко еще в Мурманске был отделен от шести остальных участников экспедиции и ничего не знал об их дальнейшей судьбе, если не считать того, что Василий Веденяпин в последний момент успел передать ему письмо для родителей. Алексей Валерьянович под конвоем, но в очень удобном и мягком вагоне был переправлен из Петрограда в Москву тою же ночью, когда, не дождавшись его, замерзшая Дина Ивановна Форгерер прогуливалась по платформе вместе со знаменитым басом Федором Шаляпиным и бросила белый букет прямо в слякоть. Одним, значит, поездом, в разных вагонах они и приехали утром в столицу.
В Москве Алексею Валерьяновичу по указанию Феликса Эдмундовича Дзержинского предоставили квартиру во Втором Доме Советов, как теперь называли бывшую гостиницу «Метрополь». Не успел он осмотреться в этой квартире, к нему постучались.
– Войдите, – сказал, хмурясь, Барченко.
Вошел небольшой юркий человек, аккуратно причесанный на косой пробор.
– По поручению товарища Блюмкина, – скороговоркой проговорил он, оглядываясь. – Просили сообщить, если в чем-нибудь какая нужда…
– Могу ли я выйти на улицу? – спросил Барченко.
– Сегодня просили вас дома побыть. Устроитесь, оглядитесь… Завтра к вам заедет лично товарищ Блюмкин, он даст все инструкции.
– Я что, арестован?
– Нет! Кто вам сказал?
– Зачем же я ехал тогда под конвоем?
Человек замахал руками: