Сегодня Василий вовсе не вышел из своей комнаты, и Нина, заглянувшая в дверь и увидевшая, что он спит, широко раскрыв рот и закинув за голову обе худых, с острыми локтями, длинных руки, выволокла на улицу санки – а ночью опять сыпал снег, несмотря на весну, – и пошла на Смоленскую за дровами. На углу Смоленской можно было получить по талону дрова, а всем в доме занималась она, поскольку Александр Сергеевич даже в эти времена жил так, словно его ничего не касалось.
– Пойми ты, что мы всё равно погибаем! – однажды с ненавистью сказал он. – Днём раньше, днём позже!
Она не удивилась этой ненависти и поняла её. Ненависть не выматывала так, как должен был вымотать страх, в ней открылась странная сила, помогающая терпеть. И главное: ненависть укрупняла наставшую жизнь, наделяя её почти и немыслимым прежде, мучительным смыслом.
Смоленская площадь была скользкой, как каток: вода, вчера пролившаяся мелким дождём, заледенела, и люди на площади боялись упасть и передвигались по ней мелкими и боязливыми шагами. Нина Веденяпина встала в хвост длинной очереди, где лица все были похожими друг на друга выражением застывшей покорности, которая, лишая их индивидуальности, одновременно слегка защищала, потому что стоять в этой очереди с отблеском тоски в чертах могло быть опасным: тоска привлекает внимание. Очередь почти подошла, когда она почувствовала на себе пристальный взгляд и начала озираться до тех пор, пока не увидела своего прежнего любовника Александра Даниловича Алфёрова, которого не видела несколько лет и память о котором застряла в её теле, подобно тому как осколок, застрявши в груди между рёбер, вдруг режет – да так, что боишься вздохнуть, и сознание меркнет.
Он молча подошёл к ней, молча сложил на санки сырые дрова, обвязал их верёвкой, и так же молча, изредка взглядывая друг на друга, они свернули налево, в переулок, и тут наконец остановились. Что странно: нахлынуло солнце, совершенно такое же, каким оно было тогда, когда поезд, урча и полязгивая, остановился на ялтинском перроне, и они вдруг увидели друг друга в его снова летнем, ликующем свете. Все эти годы, которые они прожили врозь, как будто исчезли, и резкий провал между датами, этот пробел, в котором самое главное составляли не события, не люди и даже не переживания, а лишь невозможность вернуться в слепящее крымское утро, все годы растаяли в той темноте, которой сейчас больше не было: солнце светило.
– Милая моя, – сказал Александр Данилыч Алфёров и, наклонившись, дотронулся губами до её выбившихся из-под шапки мокрых волос. – Как ты похудела.
– И ты похудел, – ответила она и, сжав в своих ладонях его руку, провела ею по своим губам и глазам. – Ну, как ты? Ну что?
– Да что? – усмехнулся он, и тут же лицо его приняло то твёрдое и светлое выражение, которое она так хорошо запомнила. – Посмотрим, чем это всё кончится.
– А чем же? Теперь уж понятно, наверное.
– О нет, не понятно! – перебил он. – Да как тут поймёшь, если все вокруг лгут?
– Кто лжёт? Почему?
– Такая пора, – опять усмехнулся он. – Все лгут, потому что человеку свойственно к любому слуху прибавить и своего вранья, ещё хоть чуть-чуть исказить, чтоб только по-своему.
– Простите меня, – неожиданно для самой себя сказала Нина Веденяпина.
– За что мне простить вас? – удивился он.
– Александр Данилыч! – Она подтянулась на носках и быстро поцеловала его в щёку, почувствовав терпкий запах несвежего мужского тела, который надолго запомнился ей. – Мне вдруг показалось сейчас, что вы чего-то главного недоговариваете. Чего?
– Как я люблю вас, – пробормотал он, – и за то ещё особенно люблю, что вы меня чувствуете, как никто. А мы с вами, в сущности, еле знакомы.
И он засмеялся. Она прижалась лицом к его воротнику и, ощущая странную уверенность в том, что это и есть её самый близкий человек, поцеловала его воротник и руку, погладившую её по щеке, и прикрыла глаза, чтобы ничего не видеть, кроме маленьких шерстинок его драпового пальто, торчащих, как нежно торчат из земли её чуть заметные взгляду травинки.
– И я вас люблю, – прошептала она. – Куда вы теперь?
– Я? – И он вдруг смешался. – Мне встретиться нужно с одним человеком. А после в гимназию. А вы? Вы домой?
– Ох, да, я домой. Там Вася один и ужасно нетоплено.
– Так он что, вернулся? Ну, слава Богу! Я слышал, что он был на фронте.
– Вернулся! – радостно сморщившись, ответила она. – Он дома, но трудно… Не знаю, что делать. Лежит целый день, не встаёт…
– Терпите! – И Александр Данилыч крепко прижал её к себе. – Терпите, родная моя, дорогая! Бог даст, я ещё вас увижу. Бог даст…
Он быстро оставил её и побежал, то и дело оборачиваясь на ходу, словно этими короткими прикосновениями своих глаз к её лицу и телу желая запечатлеть её так, как запечатлевают фотографическим аппаратом. Она стояла на подтаявшем снежном бугорке, стояла не двигаясь, чтобы не мешать ему, чтобы он и запомнил её такой, какою она была, когда поцеловала его ладонь.