Выскакиваю на остановке возле леса, перебегаю проспект и иду к дому по тропинке. В голове крутятся слова Вадима Эдуардовича – о том, что нужно найти время и хорошенько подумать о смерти. Но сейчас не хочется. Вокруг листва, в зарослях мелькает бурый хвост белки, жирная черная земля еще хранит влагу недавнего ливня… Здесь пахнет жизнью, и не хочется думать ни о чем другом.
По пути встречаю бабушку Юли. Она ковыляет откуда-то из чащи по тропинке, ведущей через лес прямо на Голосеевскую площадь. Смотрит на меня хмуро, недобро, как и раньше смотрела. Ускоряет шаг, бормоча что-то себе под нос. Трость дырявит сырую тропу, оставляя взрыхленные дыры. Бабулька похожа на Бабу-ягу из сказок – вокруг нее будто темень сгущается. Причем так было и раньше, когда Юля была…
Когда Юля была.
Остаток пути до дома я думаю о том, откуда эта ведьма тащится в такую рань, но эти мысли не слишком занимательны и вскоре растворяются в темноте где-то на задворках рассудка. Я почему-то особенно остро чувствую какую-то сумасшедшую, дурманящую растерянность, дезориентацию, будто я броуновская частица.
У самой опушки тропинка разветвляется – одна идет к домам, другая убегает к озеру, третья ведет на Выставку. Мимо пробегает стая бродячих собак – шесть или семь. Последними, вывалив розовые языки, семенят двое щенят. Один поджимает лапу. Никто из псин не обращает на меня никакого внимания – все очень целеустремленно куда-то спешат.
Завидую.
Вечером мы разводим огромный костер возле обугленных развалин летнего театра, который когда-то был на ВДНХ. Теперь здесь просто плешь посреди леса, бетонные подпорки сгоревших лавок, похожие на надгробия, и покосившиеся остатки сцены. Из старых досок, оставшихся от скамеек и настила сцены, мы и собираем костер, куда следом летят найденные неподалеку покрышки.
Долгопрудный подносит зажигалку к вороху бесплатных газет, прихваченных из почтового ящика. Огонь жадно, с треском вгрызается в добычу. Языки пламени вздымаются почти до самых крон деревьев, круг света растекается по заросшим развалинам театра. В темноте вокруг кричат потревоженные птицы.
Мы решили устроить большой висяч, потому что скоро в школу. Причем в последний раз – в следующем году школы уже не будет. Поэтому здесь собралось столько народу, сколько я вообще, по-моему, в жизни ни разу не видел. По крайней мере вместе. Где-то половину я вообще не знаю. А остальные знакомые все лица – Жмен, Китаец, Долгопрудный, Шкварка, Алла, Марьяна… Да все вообще. И Арсеньева. И Крот, поблескивающий очками в темноте. И Оля Бугас, и даже Капитанская Дочка, хотя уж кого-кого, а эту благородную девицу я здесь увидеть не ожидал. Только Маши не видно. Я знаю, что Жмен с ней разошелся, и… А, вон она, возле сцены. Смеется, проводя рукой по щеке Шмата. Шмат и Маша! Это ж надо! Санта-Барбара…
– Говорил же – шлюха, – слышу голос Жмена за правым плечом.
Поворачиваюсь – они с Китайцем подходят с литровыми бутылками «Веселого монаха» в руках. У Жмена на губах улыбка, но в глазах – злоба.
– Сначала ты, потом Шмат… По рукам идет…
– Чувак, ты точно не… – начинаю я.
– Да все нормально, – сплевывает Жмен и машет рукой: мол, вопрос закрыт.
– Слышь, Карась, не хочешь завтра на «Динамо» – «Металлург»? У меня три билета есть, на Республиканский, – говорит Китаец.
– Не. Я ж не по этим делам.
И правда не по этим. Это мой батя был двинутый на футболе почти так же, как на музыке. Записывал матчи на кассеты, чтобы потом пересматривать. Он вроде в юности играл нападающим в каком-то захолустном белорусском клубе, вот с тех пор и помешался… А я всегда любил играть в футбол, но до сих пор никак не могу взять в толк, зачем на него глазеть.
– Ну как знаешь, – говорит Китаец.
Потом они куда-то разбегаются и исчезают в толпе черных теней. Среди темных силуэтов вижу лицо Шкварки. Нос вроде нормальный. С ним мне еще только предстоит подписывать мировую, но он вроде не злопамятный, так что, думаю, все пройдет гладко.
Тени смеются, кричат, танцуют и бродят туда-сюда среди останков скамеек. Они похожи на каких-то лесных демонов, зверей или дикарей, собравшихся у костра для жертвоприношений. Иногда толпа расступается, как море перед Моисеем, только пропускают не Моисея, а Алину-Адреналину, которая бродит по развалинам театра с ошалелым взглядом, как сумасшедшее привидение. В углу сцены захваченный Жменом магнитофон – та самая оплавленная «Беларусь» из «запора» – на пределе сил хрипит какой-то дискотечной барбитурой. Помню, батя называл такое «долбогрохот».
А еще у меня сегодня днюха. Семнадцать. Но я никому не напоминал, и никто не вспомнил. Вот и хорошо.
Звонит телефон. Никита. Отключаю звук. Я уже сказал ему, что ухожу из группы, повторять неохота.
Достаю из рюкзака пиво, открываю зажигалкой и пью. Уже не жарко, но после знойного дня выпиваю едва ли не полбутылки залпом и никак не могу насытиться. Когда наконец отрываю прохладное стекло от губ, вижу Арсеньеву. Она как будто выпала сюда из того автобуса, в котором мы ехали на соревнования. Тогда – до всего, до нашей эры.