Перечитывая эту дневниковую запись, я опять ударился в воспоминания.
Что верно, то верно: свиста на мою долю выпадало еще несколько лет назад куда больше, чем аплодисментов. Причем не за рубежом, а дома. Наверное, я в этом отношении могу считаться чем-то вроде рекордсмена. Приближался ко мне разве что Женька, мой брат. Очень сложные и запутанные отношения были у нас с хоккейной публикой. Если бы я сказал, что она, публика, была полностью права, а мы с братом во всем виноваты, то был бы нечестен. Ну, а в молодости я и вообще был уверен, что вся правда на моей, и только на моей, стороне.
У зрителя есть свои любимцы, которых он независимо ни от чего встречает и провожает бурей оваций. К их числу принадлежит, например, Александров — постоянный фаворит хоккейных трибун. А, скажем, Виктор Якушев, игрок такого же класса, всегда немного в тени, к нему относятся благожелательно, но довольно спокойно. Меня же вечно одна часть публики встречала восторженно, другая — неистово освистывала. И этот прием трибун я всегда переносил очень тяжело — обижался, кипятился, хотел доказать его несправедливость и зарабатывал новые нарекания.
Я понимал, что причина такого необычайного отношения ко мне не моя игра, а мой характер. Но меня это вовсе не утешало. Понадобились годы и годы, чтобы расстаться с репутацией злостного нарушителя порядка на поле. Да и сейчас еще я чувствую на себе слишком пристальный взгляд судей, а когда получаю даже двухминутное наказание — вещь в практике любого игрока вполне заурядная, — снова ощущаю себя прежним Майоровым, от которого болельщики постоянно ждали какого-нибдуь подвоха.
Но я давно уже не «тот» Майоров. Я стал старше и опытней. Я научился сдерживать себя. Мне пришлось сделать это: еще можно снести, когда удаляют и распекают ведущего игрока и капитана, но когда такое случается с играющим тренером — а я уже рассказывал, что был им некоторое время, — то тут уж никому ничего не объяснишь. Не буду скрывать: в этой шкуре «примерного ученика», которую я вынужден был натянуть па себя вместе с тренерской должностью, мне было поначалу очень трудно и неловко. Первое время у меня даже игра не клеилась, так много думал я о том, чтобы, не дай бог, не нарушить правила, не пуститься в объяснения с судьями.
Сколько вдалбливал я себе в голову эту истину: не спорь с судьями, даже если они и не правы, пусть ты уверен в своей невиновности, помолчи, доказывать им это можно где угодно, только не на поле. Я теоретически понимал это всегда. Но стоило мне, будучи на поле, услыхать несправедливый (с моей, разумеется, далеко не всегда безошибочной точки зрения) свисток, и я мигом забывал все свои благие побуждения вести себя паинькой. Я мчался к судье, и начинался долгий митинг, который нередко заканчивался тем, что его инициатор, сопровождаемый дружным свистом публики, отправлялся отбывать свой штраф «за пререкания с судьями». И очень много понадобилось уроков, чтобы теория перешла в практику.
Жизнь била меня за характер неоднократно. Но долго ее удары не шли впрок. Видно, люди взрослеют не в одно время. В нас с Женькой мальчишество жило дольше, чем в других.
Мы с Женькой всегда очень дружили, но — не удивляйтесь — ни с кем — ни с судьями, ни с противниками, ни со зрителями — ни он, ни я не ссорились так часто, не ругались так горячо, как друг с другом. И не из-за чего-нибудь, а из-за хоккея. А уж затеяв ссору, мы забывали обо всем и обо всех. Был в нашей с ним хоккейной жизни один случай, от воспоминания о котором я и сейчас краснею. Да я, может, и не стал бы ворошить прошлое, если б его свидетелями не были другие игроки сборной и если бы мне о нем до сих пор при каждом удобном случае не напоминал А. И. Чернышев.