— Но я не могу ждать их согласия! Я не богач, мне мое искусство не составило капитала, и я не собираюсь дожидаться их волеизъявления, терпеливо умирая с голоду.
— Вам нет никакой нужды умирать с голоду в нашем прекрасном и богатом Страсбурге. Вы ведь можете пока вступить в цех «Фонаря», добывая достаточное пропитание и вполне приличное содержание для себя и вашего ученика…
— А из кого состоит цех «Фонаря»?
— О, это исключительно почтенная корпорация! — закатывает глаза письмоводитель. — В нее входят хлебные торговцы, мельники, крахмальники — люди приличные и состоятельные. К ней же относятся цирюльники, банщики, кочующие грыжесеки и костоправы без дипломов.
От обиды, горечи и злости я прикусил губу: это сознательное поношение, откровенный плевок в меня.
— Вы будете заниматься малой хирургией, — ласково заверяет письмоводитель, — пока коллегия не определит вашей пригодности к врачеванию… Ведь кто-то же должен лечить ушибы, делать кровопускания, ставить пиявки? Хотя оплачивается это ремесло скудно, цирюльником или хирургом может быть каждый…
— А вот это враки! Хорошим хирургом нельзя быть, не будучи хорошим врачом, — хирург из врача рождается. А если врач не сможет быть хирургом, то выставит он себя перед миром болваном. Разнаряженной обезьяной! — я раздражен до крайности.
… Уходим мы из дому затемно — нас приглашают во множество бедняцких домов, потому что по городу широко раскатилась молва о докторе, который не назначает цены за свое искусство, он берет такую плату, которую может дать пациент, а если в доме нет ничего, то лечит бесплатно.
Я вхожу с учеником в нищие жилища, задавленные горем и нуждой, — огромный, веселый, самоуверенный, — и поднимаются выше закопченные своды, расползается по углам убогость, прячется, отступает безнадежность, ибо всем видом своим, словами своими и умелым врачеванием стараюсь я возвратить в эти дома единственное и самое главное достояние бедняка — его здоровье.
Я режу живую плоть, и рука моя гранитно несокрушима:
— Не верь, Азриель, в комплексии людские: этот человек болен нарывами оттого, что организм его ослаблен недоеданием и грязной работой…
Я делаю проколы и выпускаю из живота жидкость:
— Человек этот, Азриель, и семья его разорены жуликами-врачами, уверявшими, что надо вымывать дурные соли водой. У него водянка от опухоли на печени…
Я даю растирания и порошки, предписываю серные купания:
— Суставы этого несчастного скрючены не нарушением соков, а тем, что он полжизни провел по грудь в воде, корчуя лес на болотах…
Я прописываю настои полевых трав и питье из меда и яичного желтка:
— Дружок Азриель, этому страдальцу нам не помочь: его легкие иссушены плавильными печами…
Я отрезаю раздавленные пальцы, сшиваю рваные раны, ставлю лубки, лечу от лихорадки опиумом, от кровавого поноса — цикутой в молоке и белладонной, прописываю корни мандрагоры, липовый цвет, березовые почки, настойку эвкалипта, капли из корней валерианы…
— Смотри, Азриель, слушай, запоминай, проникайся людской болью и человеческим знанием. Ты молод, тебе еще многое предстоит. Сей на благой земле, сей на песке, сей на камнях, сей в пути, сей в радости и в терниях!..
Глава 12
РАЗУМ МОИ И ОПЫТ ДА СЕРДЦЕ, СКОРБЯЩЕЕ О СТРАЖДУЩИХ В МИРЕ СЕМ
— Прошу не обольщаться, метапроптизол — не панацея, — сказал главный врач Хлебников.
— Вы не верите в его огромные возможности?
— Верю. Но за сто лет только пенициллин, стрептомицин и, пожалуй, строфантин получили мировое признание как великие лекарства. Займет ли метапроптизол место в ряду с ними, пока неясно. Но ведь не в этом дело…
— А в чем?
— В том, что и сейчас видно: метапроптизол не затеряется в сотнях ежегодно появляющихся новых препаратов.
Хлебников мал ростом, толст, красен и неуловимо подвижен, как шаровая молния. Мы идем с ним по коридору в экспериментальный корпус, и на каждый мой шаг он делает два, обгоняет, поворачивается ко мне лицом и, выпалив очередную фразу; снова устремляется вперед.
— Почему же столько волнений вокруг этого транквилизатора? — спросил я.
Хлебников сделал рывок вперед и остановился передо мной так резко, что я чуть не налетел на него.
— Вы считаете, что просто очень хорошее, не гениальное лекарство — это мало? Сколько, по-вашему, химики создают за год настоящих, хороших лекарств — тех, что остаются? Во всем мире?
— Откуда мне знать? — развел я руками.
— Вот именно, откуда вам всем, посетителям аптек, знать, какой ценой и сколько создается лекарств, приносящих вам исцеление? А я знаю: число их никогда еще не превысило десятка… — И быстро побежал вперед по коридору и оттуда, спереди, прокричал мне, будто я остался у входа: — Да-да, и если метапроптизол войдет в их число, то сотни тысяч, миллионы людей низко, до земли, поклонятся неизвестному им Владимиру Лыжину!
Хлебников нажал кнопку звонка у запертой двери, и я невольно обратил внимание на то, что на ней не было ручки — только замочная скважина, треугольная прорезь, как в вагонных переходах.
— Кто там? — спросили из-за двери.