Не обскурант ты, дорогой профессор кислых и щелочных щей, а зарвавшийся хам. Нахалюга. И лицемер. Все в этом доме проникнуто лицемерием. И торт ваш «Хлеб-соль» — вранье, потому что хлеб — бисквит, соль — сахар, а гостеприимство — ложь.
Стараясь не сорваться, я сказал тихо:
— Хорошо. Тогда я вам официально заявляю, что располагаю сведениями о том, что в машине одного почтенного гражданина в тайнике хранится метапроптизол.
Панафидин не выдержал, он весь посунулся ко мне, и его напряженная поза и острота движений диссонировали с невозмутимой маской лица и спокойным, чуть даже перетянутым для плавности голосом.
— В чьей машине, позвольте полюбопытствовать?
— В вашей.
Минуту он молчал, внимательно рассматривая меня, и я физически, всей кожей лица ощущал его взгляд, такой он был плотный, тяжелый, царапающий нескрываемым презрением, злостью и огромным интересом.
— Вы с ума сошли? — спросил он спокойно и серьезно.
— Нет. Кажется, нет.
— А мне кажется, что сошли. Иначе бы вам недостало духа нести такую неслыханную дичь.
И тут я решил сыграть ва-банк, я поставил все; никто, наверное, никогда не делал более отчаянной ставки, потому что если я ошибусь, то Панафидин меня с лица земли сотрет.
— Возможно, что сказанное мною — дичь. Тогда я извинюсь перед вами за причиненные вам хлопоты и беспокойство, которое доставил своим визитом. Но вдруг, я подчеркиваю — вдруг! — в жизни ведь всякое случается, окажется, что я прав? Никто никогда вам не поверит, что вы не знали о тайнике. И самое главное — вы ведь больше не увидите метапроптизол. Я его обязательно изыму, коль скоро вы говорите, что не имеете к нему отношения.
— Знаете что, вы мне надоели! — закричал Панафидин, и больше он себя и не старался сдерживать. — Идемте в машину, в гараж, к черту на кулички, куда хотите, только отстаньте от меня со своим копеечным морализированием и безграмотными научными рассуждениями…
Не помню, как мы вылетели из квартиры, лифта на лестничной клетке не оказалось, и Панафидин побежал вниз, и бежал он легко, быстро, сильными прыжками, широко отталкиваясь, перепрыгивая сразу через две-три ступеньки. И я понял, что теннисные ракетки в кабинете лежали у него не для декорума.
— Где? В кабине? — он отпер замок и распахнул дверь. — В моторе? В багажнике? У черта на брюхе?!
Не обращая на него внимания, я встал на колени позади машины и засунул пальцы в узкую щель между бампером и кузовом: нижняя кромка бампера почти вплотную подходила к металлу, и оставался там лишь узенький просвет для стока воды. Я вел рукой вдоль паза, и в голове вихрем проносилось, что если подметное письмо было сознательной провокацией и ничего я здесь не найду, то расследованию моему — конец. Никто не простит мне такого скандала.
В углу, у закругления бампера, липкой лентой был при клеен крошечный пакетик. Я осторожно вытащил его — полиэтиленовый мешочек плотно облегал маленькую пробирочку-ампулку, в которой неслышно пересыпался белый порошок, похожий на питьевую соду.
Я взглянул на Панафидина — лицо его было бледно, и растекалось на нем тягостное выражение тоски и недоумения.
— Вам этот пакетик незнаком? — спросил я.
— Нет, я никогда не видел его, — покачал он медленно головой, и я никак не мог сообразить, глядя на эту маску тоски, страдания и недоумения, актерствует он или действительно впал в шок, оттого что у меня в руках ампула с препаратом, который при анализе может оказаться метапроптизолом.
Чужим! Не его! Впервые увиденным!..
… По случаю приезда гостя барон Зигмонт Хюттер приказал заколоть свинью. Вечер ветреный, с гор тянет запахом раннего снега — обещанием крепкой зимы. Хюттер подкладывает в камин толстые сосновые плахи, и от их белого пламени по низкой сумрачной столовой разливается ровное уютное гудение, идут волны тепла, мягкого, упругого, сильно гладящего натруженную спину.
Стол — огромный, конец его плохо виден в полутемной сводчатой комнате старого замка. Когда-то, в лучшие времена, за этот стол садилась, наверное, добрая сотня рыцарей. А теперь пируют за ним двое — хозяин и я. На деревянных резных досках лежат коричневые толстые круги ароматной колбасы с тмином и майораном, блики огня камина мерцают на бело-розовых срезах только что сваренных окороков, течет по рукам сало с круто прожаренной грудинки.
Черное пиво, крепкое, хмельное, кружит голову, все расплывается перед глазами. Тускло поблескивают на стенах щиты, тяжелые двуручные мечи, копья, арбалеты, дротики, кривые сабли, страшно щерятся клыками волчьи, кабаньи, медвежьи головы, мрачно разбросал над входом двухметровые крылья альпийский орел. На выцветших, запыленных гобеленах безмолвно сражаются в давно забытых битвах рыцари, пируют и охотятся. Мы чокаемся огромными глиняными кружками, в которых плещется по две пинты душистого медового пива, и Хюттер говорит, говорит, и слова его паутиной обволакивают меня, сильнее пива мутят мозг, волнуют, пугают, вселяют надежду, зовут за собой, и хочется поверить ему навсегда, бросить все и пойти за ним…