— Наберись терпения — послушай. Из твоих оглоедов тебе этого никто не скажет.
— Скоро же ты отрекся от нас! — удивился Степан. — Уж и — оглоеды!
— Ну… отрекся не отрекся — мне с вами не по дороге. Вот, слушай. Ты же умный, Степан, как ты башкой своей не можешь понять: не одолеть тебе целый народ, Русь…
— Народ со мной пойдет: не сладко ему на Руси-то.
— Да не пойдет он с тобой! — Фрол искренне взволновался. — Дура ты сырая!.. Ты оглянись — кто за тобой идет-то! Рванина — пограбить да погулять, и вся радость. Куда ты с имя? Под Танбовом завязнешь… Худо-бедно им с царем да с поместником — все же они на земле там сидят…
— Они не сидят на земле. Они на карачках стоят.
— Даже и на карачках, а все потревожить надо — на войну гнать. С какой такой радости мужик на войну побежит? Ты по этим гонисся, какие с тобой? Этим терять нечего, они уж все потеряли. А те… Нет, Степан, не пойдут. Ты им — журавля в небе, а им — синица в руке дороже. За журавля-то, можеть, голову сложить надо, а синица — в руке, хошь и маленькая. Все же он ее держит. Ведь ты как ему будешь говорить, мужику: «Выпускай синицу, журавля добудем!» Это надо твоим словам уж так верить, так верить… Отцу родному так не верют, как тебе надо верить, чтоб выпустить ту синицу. Откуда они возьмут эту веру? Ведь это ж надо, чтоб они семьи свои побросали, детишек, жен, матерей… И за тобой бы пошли. Не пойдут!
— Так… Все сказал?
— Ну, считай, все. Я могу день говорить — все про то же: не пойдут за тобой.
— А на меня пойдут?
— На тебя пойдут. Поднимут их — пойдут.
— За царя пойдут, а за мной — нет. Чем же им царь дороже?
— Он им не дороже, а… как тебе сказать, не знаю… Не дороже, а привыкли они так, что ли, хрен их знает. Ты им — непонятно кто, атаман, а там — царь. Они с материным молоком всосали: царя надо слушаться. Кто им, когда это им говорили, что надо слушаться — атамана? Это казаки про то знают, а мужик, он знает — царя.
Степан сердито сплюнул.
— Можеть, ты бы и говорил целый день, Фрол… Можеть, я бы тебя и слушал — вроде говоришь человеческие слова, но сам-то ты, Фрол, подневольная душа. Это ты с молоком всосал — нельзя на царя подняться. Ты ишо на руках у матери сидел, а уж вольным не был. И такие же у тебя мысли, хоть они кажутся верными. Они — верные, но они подневольные. А других ты не знаешь. Чего же я буду выколачивать их из тебя, еслив их нету? На кой черт я гоняюсь-то за тобой?
— Не знаю, чего ты гоняисся.
— Я других с собой подбиваю — вольных людей. Ты думаешь, их нету на Руси, а я думаю — есть. Вот тут наша с тобой развилка. Хорошо, что честно все сказал: я теперь буду спокойный. Теперь я тебя не трону: нет на тебя зла. И не страшись ты теперь меня… Вы мне — не опасные. Встретисся на бою — зарублю, как собаку. А так — живи. Не пойму я только, Фрол: чем же уж тебе жизнь так мила, что ты ее, как невесту дорогую, берегешь и жалеешь? Поганая ведь такая жизнь! Чего ее беречь, суку, еслив она то и дело раньше смерти от страха обмирает? Чего уж так жалко бросать? С бабой спать сладко? Жрать, что ли, любишь? Чего так вцепился-то? Не было тебя… И не будет. А народился — и давай трястись: как бы не сгинуть! Тьфу!.. Ну — сгинешь, чего тут изменится-то?
— Степан, ты молодым богу верил…
— Не верил я ему никогда!
— Врешь! Я видел, как ты в Соловках лбом колотился. Даже я меньше верил…
— Ну, можеть, верил. Ну и что?
— Я не знаю, чем тебе жизнь твоя так опостылела, но грех ведь других-то на убой манить. О себе только думаешь, а на других тебе… Иди вон в Дон кидайся, еслив жить надоело. На кой же других-то подбивать? Немудрено голову сломить, Степан, мудрено приставить. Я хоть тоже не шибко верую, но тут уж дурак поймет — грех. Перед людями грех — заведешь и погубишь. Перед людями, не перед богом, перед теми самыми, какие пойдут за тобой…
— Такие, как ты, не пойдут.
— Пойдут — ты умеешь, заманишь. У тебя… чары, как у ведьмы, — ийтить за тобой легко, даже вроде радостно. Я вон насилу вывернулся… отрезвел. Знамо, это все оттого, что самому тебе недорога жизнь. Я понимаю. Это такая сладкая отрава, хуже вина. Я же тоже не бегал ни от татар, ни от турка, ни от шаховых людей… Но там я как-то… свою корысть, что ли, знал или… Да нет, тоже не то говорю — я не жадный. Но ведь там-то не боялся я, ты же знаешь…
— Там… Я знаю: там — это как собаки: перегрызлись и разбежались. Там ума большого не надо.
— Но там же тоже убивают. Ты говоришь: я больше всего смерти страшусь…
— Можеть, не страшисся. Только тебе — за рухлядь какую-нибудь не жалко жизнь отдать, а за волю — жалко, тебе кажется, за волю — это псу под хвост. Вот я и говорю — подневольный ты. По-другому ты думать не будешь, и зря я тут с тобой время трачу. А мне, еслив ты меня спросишь, всего на свете воля дороже. — Степан прямо посмотрел в глаза Фролу. — Веришь, нет: мне за людей совестно, что они измывательство над собой терпют. То жалко их, а то — прямо избил бы всех в кровь, дураков. Вот. Сгинь с глаз моих, Фрол: опять тебя ненавидеть стал. Сгинь! Раз уж сказал, не трону — не трону. Но — уходи.
Фрол поднялся, пошел к коню.
Степан тоже встал.