Но только они вышли, нагрянули гости: Иван Черноярец, Федор Сукнин… А с ними — Ларька Тимофеев, Мишка Ярославов, все семеро, что ходили в Москву к царю бить челом в Кремле за вины казачьи. Только теперь, увидев их, живых-здоровых, понял Степан, как дороги они ему, верные его товарищи, и как глупо, что он отпустил их в Москву: могли там остаться гнить заживо в царевых подвалах, а то и вовсе сгинуть.
— Тю! — воскликнул Степан радостно. — Ото — гости так гости! Хорошие вы мои…
Вся станица перецеловалась с атаманом.
— Ото гостеньки!.. — повторял Степан. — Да как же? Когда вы? — Он был рад без ума. Чуть не плакал от радости. Все время, пока Ларьки с товарищами не было, болела совесть: зря послал в Москву. — Откуда теперь-то?
— А прямо с дороги.
— Алена! — стол: гулять будем. Где она? — суетился Степан. — Ну, ребятушки!.. Радый я за вас. Слава те господи! А видали войско?.. А? — Степан засмеялся. — Закачается мир! Садитесь, садитесь…
Алена вошла, с неудовольствием посмотрела на ораву и принялась накрывать на стол. Опять — гульба.
— Что царь, жив-здоров? Отпустил вас?.. Или как? — расспрашивал Степан.
— Нас с караулом в Астрахань везли, а мы по путе ушли. Зачем нам, думаем, в Астрахань-то?.. Батька на Дону теперь.
— Охрана как же?
— Коней, оружью у их отняли, а их пешком пустили… — Ларька тоже улыбался, довольный.
— Славно. Что ж царь? Видали его?
— Нет, с боярами в приказе погутарили…
— Не ждут нас на Москву?
— Нет. Они тада не знали толком, где мы есть-то — на Дону или на Волге…
— Добре, пускай пока чешутся. Завтра выступим. А эт кто же? — Степан увидел Федьку Шелудяка.
— Федор… По путе с нами увязался. Бывалый человек, на Москве, в приказе, бича пробовал.
— Из каких? — спросил Степан, приглядываясь к поджарому, смуглому Федьке.
— Калмык. Крещеный, — сказал Федька.
— Каково дерут на Москве?
— Славно дерут! Спомнишь — на душе хорошо. Умеют.
— За что же?
— Погуляли с ребятами… Поместника своего в Волгу посадили. Долго в бегах были. А на Москве, с пытки, за поместника не признался. Беглый, сказал. А родство соврал…
— Как же это вы? И не жалко вам его, поместника-то?
У Шелудяка глаза округлились от удивления: он слышал про Стеньку Разина совсем другое — что тот тоже не жалует поместников.
Степан засмеялся, засмеялись и есаулы.
— Алена, как у тебя? — спросил Степан.
— Садитесь.
Крепко спит хмельной атаман. И не чует, как хлопочут над ним два родных человека: крестная мать и жена.
Алена, положив на колени руки, глядит не наглядится на такого близкого ей и далекого, родного, любимого и страшного человека.
Матрена привычно готовится творить заговор.
— Господи, господи, — вздохнула Алена. — И люблю его, и боюся. Страшный он.
— Будя тебе, глупая! Какой он страшный — казак и казак.
— Про што думает?.. Никогда не знала.
— Нечего и знать нам… — Матрена склонилась над Степаном, зашептала скороговоркой: — Заговариваю я свово ненаглядного дитятку Степана, над чашею брачною, над свежею водою, над платом венчальным, над свечою обручальною. — Провела несколько раз влажной ладонью по лбу Степана; тот пошевелился, но не проснулся. — Умываю я свово дитятку во чистое личико, утираю платом венчальным его уста сахарные, очи ясные, чело думное, ланиты красные… — Отерла платком лицо. Степан опять не проснулся.
— Погинет он, чует мое сердце, — с ужасом сказала Алена.
— Цыть! — строго сказала Матрена. — Освечаю свечою обручальною его становой кафтан, его шапку соболиную, его подпоясь узорчатую, его сапожки сафьянные, его кудри русые, его лицо молодецкое, его поступь борзую…
Алена тихонько заплакала. Матрена глянула на нее, покачала головой и продолжала:
— Будь ты, мое дитятко, цел, невредим: от силы вражьей, от пищали, от стрел, от борца, от кулачнова бойца, от ратоборца, от дерева русскова и заморскова, от полена длиннова, недлиннова, четвертиннова, от бабьих зарок, от хитрой немочи, от железа, от уклада, от меди красной, зеленой, от серебра, от золота, от птичьева пера, от неверных людей: ногайских, немецких, мордвы, татар, башкирцев, калмык, бухарцев, турченинов, якутов, черемисов, вотяков, китайских людей.
Бойцам тебя не одолеть, ратным оружьем не побивать, рогатиною и копьем не колоть, топором и бердышом не сечь, обухом тебя бить не убить, ножом не уязвить, старожилым людям в обман не вводить; молодым парням ничем не вредить, а быть тебе перед ними соколом, а им — дроздами.
А будь ты, мое дитятко, моим словом крепким — в нощи и в полунощи, в часу и в получасье, в пути и дороженьке, во сне и наяву — сбережен от смерти напрасной, от горя, от беды, сохранен на воде от потопленья, укрыт в огне от сгоренья.
А придет час твой смертный, и ты вспомяни, мое дитятко, про нашу любовь ласковую, про наш хлеб-соль роскошный, обернись на родину славную, ударь ей челом седмерижды семь, распростись с родными и кровными, припади к сырой земле и засни сном сладким, непробудным.
Заговариваю я, раба, Степана Тимофеича, ратного человека, на войну идущего, этим моим крепким заговором. Чур, слову конец, моему делу венец.
Алена упала головой на подушку, завыла в голос: