В этом и есть оправдание зла, как элемента мирового пути: преодолевая зло, и обидчик, и жертва растут. Затравленный собаками мальчик, простивший своему мучителю, стоит выше, чем тот же мальчик, не переживший никакого страдания, и в этом оправдание его страдания. Таким образом, мы снова приходим все к той же всеразрешающей идее свободы: воскресение является только условием, позволяющим осуществиться свободе — свободе раскаянья и прощения, — завершиться тому, что осталось незавершенным в земной жизни. Воскресение приобретает новый смысл: оно необходимо не для того, чтобы подвергнуть грешника адским мукам, а праведника усладить райским блаженством, но для того, чтобы дать возможность грешнику раскаяться, а праведнику — простить его. Воскресение — не только акт воздаяния за наши временные, земные грехи и добродетели, но и условие нашего окончательного, вечного совершенства. Воскресение — не только наше право, но и наш нравственный долг.
Почему же Иван, допуская фактическую возможность воскресения, все же не видит в нем разрешения проблемы? Именно потому, что сами представления Ивана об искомой «гармонии» очень неясны. Представления о полной религиозной гармонии со всеобщим
воскресением мертвых и грядущим бессмертием, перемешиваются у него с представлениями о земном социальном «рае», где ни о каком воскресении не может быть и речи, и вопрос идет в лучшем случае о сомнительном блаженстве только каких-то немногих будущих поколений. Поэтому ведь и всплывает в речи Ивана все снова и снова эта «неотмщенная слезинка», препятствующая полному примирению. Уже после того, как он допустил возможность воскресения и описал «мать, обнявшуюся с мучителем ее дитяти», всего несколькими строками дальше, он снова восклицает:
«Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены?»
Или, в другом месте:
«Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его», —
и после этого:
«иной шутник скажет, пожалуй, что все равно дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его, восьмилетнего, затравили собаками…»
Как же Иван, в конце концов, смотрит? Погиб ребенок окончательно или не погиб? Если погиб окончательно, то Иван прав, и никакая будущая гармония не может быть морально оправдана; если ребенок воскреснет, вернется к матери здоровый и веселый, то этим инцидент будет сполна исчерпан, и всякий дальнейший разговор о возмездии будет в свою очередь морально неприемлем. Другими словами: проблема решается только в религиозной плоскости. Всякое нерелигиозное решение, всякая ссылка на земную социальную «гармонию» — несостоятельна: выход из проблемы открывает только полная неземная «гармония» — с пересмотром всего мирового прошлого, со «всеобщим воскресением мертвых». Не Богу должен Иван возвращать билет, а своему Великому Инквизитору, пытающемуся построить царство счастья на «слезинке замученного ребенка».
Все утопии земного рая, всплывающие снова и снова в произведениях Достоевского, отличаются отсутствием бессмертия, как своим характерным признаком. Таково царство последнего человека в утопии Версилова, Шигалевщина в «Бесах», «Великий Инквизитор» и «Геологический переворот» в «Братьях Карамазовых».
Огромное значение идеи бессмертия для этики тоже сполна признается Иваном.
— пересказывает в начале романа помещик Миусов статью Ивана.