Но из всех знакомств в Кембридже самым важным для меня по-прежнему оставалось знакомство с Харди и его вторым я — Литлвудом. Юноша, которого я когда-то в студенческие годы встретил в доме Рассела, превратился в пожилого ссутулившегося ученого. Но Харди все еще был опасным противником на теннисном корте и с энтузиазмом относился к крикету, прекрасно разбираясь во всех тонкостях этой игры. Позднее, побывав несколько раз в Соединенных Штатах, он заразился любовью к бейсболу и произносил имя Бейба Рута[81] так же часто, как имя знаменитого игрока в крикет Хобса.
Литлвуд приближался тогда к вершине своей альпинистской карьеры. Он часто приглашал меня в Тринити-колледж и демонстрировал какие-нибудь интересные приемы альпинистской техники, карабкаясь на колонны в Невильс Кот. Харди и Литлвуд повели меня как-то на крикетный матч и показали мне регби — игру, во время которой противники устраивают невообразимую свалку из-за мяча. Боюсь, что прелесть этих игр ускользнула от моего понимания.
Я слушал курс лекций Харди по элементарной теории чисел, но никогда не посещал лекций Литлвуда, хотя иногда приходил на математический семинар, который он устраивал у себя дома.
В отличие от Харди, который терпеть не мог приложений математики — в первую очередь приложений к технике и к военной технике в особенности, — Литлвуд обладал хорошим физическим чутьем и во время обеих мировых войн деятельно помогал военному ведомству. Во время первой мировой войны он сумел существенно усовершенствовать способы расчета траекторий ракет, придумав метод интерполяции, позволяющий по нескольким рассчитанным траекториям составить полные баллистические таблицы. Во время второй мировой войны Литлвуд вместе с мисс Картрайт занялся чрезвычайно нужным тогда изучением дифференциальных уравнений, оставив ради них свои занятия абстрактной математикой.
Почти каждую неделю меня приглашали пообедать вместе с преподавателями в Тринити или в какой-нибудь другой колледж. В Тринити ко мне, естественно, относились почти как к своему. Разговоры за столом всегда были интересны и совсем не походили на утонченную игру изысканного остроумия, которой я так боялся. Побывав через некоторое время у своих академических друзей в Оксфорде, я понял, какая пропасть разделяет эти две школы. То самое изысканное остроумие, которое никого не привлекало в Кембридже, было солью всех разговоров в Оксфорде.
Одним из самых приятных развлечений в Кембридже была для меня игра в шары с преподавателями Тринити-колледжа. В Тринити после обеда мы обычно переходили в соседнюю комнату, где нас ждали портвейн и сигары. Потом все выходили в сад, и тут начиналась игра. Я был так же неловок, как всегда, но испытывал огромное удовольствие от того, что можно забыть обо всех делах и до наступления мягких английских сумерек вместе с друзьями радоваться жизни в маленьком уютном саду, о существовании которого не знал почти никто из непосвященных. Играли мы именно в шары, а не в кегли; эти игры ни в коем случае нельзя путать. Исконная английская игра в шары, существовавшая задолго до того, как Дрейк[82] с ее помощью развлекался на «Хоу», поджидая в Плимуте Испанскую Армаду, не имеет ничего общего с игрой в кегли. Скорее это некая разновидность распространенной в Шотландии игры с гладко отшлифованными камешками на льду.
После войны состав учащихся и преподавателей Кембриджа и Оксфорда резко изменился. Занятия в университете перестали быть привилегией правящих классов. Теперь здесь можно было встретить сколько угодно молодых людей с блестящими способностями, которые жили на стипендию и, если бы не стипендия, никогда не стали бы тут учиться. Причем большинство особенно одаренных студентов относилось как раз к этой категории, так что времена, когда удовлетворительная отметка на экзамене считалась в Кембридже достижением, канули в вечность.
Некоторые студенты-стипендиаты принадлежали к очень необеспеченным семьям; низкорослые, с плохими зубами, они хранили на себе тяжелый отпечаток бедности и длительного недоедания. К тому же многие из них страдали от ощущения социальных барьеров, хотя в большинстве случаев окружающие относились к ним как к равным и эти барьеры существовали главным образом в их воображении. У меня было несколько таких молодых друзей из Кембриджа и Оксфорда, и они рассказывали мне, с каким трудом им далось искусство поддержания разговора за преподавательским столом, особенно, конечно, в Оксфорде. Тем, кто знаком с Д. Г. Лоренсом[83] и его романами, должно быть совершенно ясно, что я хочу сказать, так как Лоренс — это «литературный вариант» математиков, с которыми я встречался тогда в Англии и позднее сталкивался в Америке, где они учились как государственные стипендиаты Британского содружества наций.