— Товарищи!.. — повторил Кузьма, и еще тише стало вокруг. — Не только кровавый царь и его распутная царица, не только их министры-собаки душили нас, морили голодом. — Брат подхватил правой рукой пустой рукав своей черной тужурки, поднял его над головой. — Где моя рука? Кто отгрыз ее? Он, жадный хозяин! А кто свел с ума моего деда? Он, хозяин! А кто убил моего отца? Он, хозяин! А кто измордовал мою сестру? Тоже он, его благородие, хозяин. И меня бы загнал на тот свет хозяин, если б не революция. И вас и ваших детей… — Кузьма шагнул к Ваське Ковалику, положил на его худенькое плечо руку: — Вот посмотрите на этого хлопчика. Родился в нужде, вскормлен нуждою, проклеймен с ног до головы нуждою. А чем лучше ваши дети, товарищи? Чем краше вы сами? Кто всех вас обездолил? Кто отнял у нас радость, смех, долголетие? Все они, проклятые, все они, кровососы-хозяева, их копейка и рубль, их плетка и каторга, их порядки и законы!..
Кузьма снова поднял над головой кулак.
— Товарищи, так неужели ж мы, рабочие люди, простим все это нашим палачам? Неужели не отомстим за наши погубленные жизни? Товарищи, братья, друзья, схватим за горло хозяев! На поганый сук «их благородиев»!..
Кузьма еще размахивал кулаком, еще губы его не обсохли от горячего призыва, а забойщик Коваль схватил остроребрый камень, бросился к кабаку, начал рубить его окна, глухо закрытые ставнями. Не было более страшного врага у Коваля, чем кабак и монополька. В этих заведениях отнимали у него почти все заработанные на шахте деньги. Тут унижали, растаптывали его труд, обменивая его на шкалик вонючей, сжигающей нутро жидкости. Тут сделали его детей нищими.
Бей в щепы, забойщик Коваль, громи, круши это проклятущее «Утешение», хозяйскую выдумку. Смотри, у тебя есть помощники! Вот твоя жена таранит дрючком железную дверь казенки. Рядом с ней неистово работают кузнец Бабченко и хромой стволовой Никита. Сорвав дверь с петель, они бросили ее себе под ноги и вломились в царскую монопольку. Зазвенели бутылки, горькая полилась ручьем, потоком, рекой, выхлестнулась на каменное крыльцо. Кто-то чиркнул спичкой — и вспыхнула синим спиртовым огнем николаевская утешительная жидкость, зачадила смрадом. Пожар перекинулся на ближайшие хозяйские хоромы — и утренней зарей запылали, весело затрещали гнезда богатеев.
Кузьма, без шапки, с подпаленной бородой, со счастливыми глазами, охрипший от гнева, метался вдоль огненной стены. Размахивал единственной рукой, призывал:
— Товарищи, теперь — на завод, на шахты, на акционеров! Выпустим им золотые кишки, вернем свое украденное добро.
И рядом с Кузьмой, не отставая от него ни на шаг, бежал быстроногий Васька Ковалик.
Тысячи людей хлынули вслед за Кузьмой и Васькой по широкой Главной улице, по первой линии, к заводу, к шахтам, к франко-бельгийской колонии.
Но тут из-за железной церковной ограды вылетела черная туча — казаки на разгоряченных, бешено вскинувших головы лошадях. Пьяно, ухарски гикают казаки, храпят и ржут кони, гремят подковами, высекая искры из каменистой мостовой. Молнией сверкают на теплом предвесеннем солнце обнаженные казачьи шашки.
Грудь к груди сошлись, столкнулись казаки и людская лавина — и не выдержали люди: остановились, раскололись, растеклись, частью полегли на землю, частью разбежались.
Кузьма первый взмахнул окровавленной рукой, первый упал. Тут же, рядом с ним, свалился и Васька Ковалик. Рухнул, как подсолнух, срубленный под корень. Упали оба и не поднялись.
И по телам Васьки и Кузьмы прогарцевали коваными копытами казачьи сотни.
Потом полегли Коваль, стволовой Никита, тетя Поля и еще и еще.
Я свернул с Главной в переулок и побежал. За спиной своей я слышал лошадиный храп и молодецкое гиканье казаков.
Бежал и бежал, не зная, куда несут меня ноги.
Часть вторая
КРАСНЫЕ ЛЮДИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Семнадцатый, восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый…
Как только не вертела мною в эти годы судьба!.. Еду, куда везет поезд. Иду, куда несут ноги и куда глядят глаза. Сплю каждый раз на новом месте и не всегда ночью. Ем все, что можно и нельзя есть, — сырую картошку, макуху, сухие зерна кукурузы, конину, гнилую капусту, собачье мясо. Реже всего бывает на моих губах обыкновенный хлеб.
Пропитание добывал попрошайничеством. Все люди тогда голодали, но все-таки были и сердобольные. Особенно солдаты. Потом пошел по воровской дорожке.
Начало было неудачным. Это случилось на вокзале в Ростове, над рыбной и хлебной Доном-рекой.
Вокзалы битком набиты, кишат беженцами, спекулянтами, дезертирами, беспризорниками. А больше всего развелось мешочников. Не любил я их. Полон мешок муки, пшеницы или сушеной рыбы за плечами, а смотрит на тебя зверем. Сдохни перед ним от голода — не разжалобишь.
К одному из таких жаднюг я и подобрался однажды ночью.
Сидит он на узком карнизе нефтяной цистерны, клюет носом, ждет, когда подойдет поезд-товарняк. Одет в полушубок. На ногах валенки.