Вечером вернулся отец с работы. Увидев отца, дед зарычал, подпрыгнул исхудалым задом, рванулся и свалился на пол. Отец нагнулся, чтобы его поднять, и услышал водочный перегар. С удивлением обернулся к матери:
— Пьяный?
Она мяла в руках передник, вытирала им сухие глаза, дрожала губами и не отпиралась:
— Так он же просил перед смертью.
Отец медленно поднял кулак, одетый в грязную парусиновую рукавицу, и не спеша, с мрачной расчетливостью рубанул мать в ухо. Она упала, не охнув. А он стоял над ней с низко опущенной головой, пятнами выделялись на лице черные скулы, и чего-то ждал. Мать откуда-то из-под земли тихо ойкнула. Тогда отец поднял круто плетенный лапоть, в красном порохе руды, задавил стоны, затоптал крики.
Бил отец за все сразу: за то, что дала деду водку; за то, что работать ему приходится по двенадцати часов в сутки; за то, что жует один хлеб, да и тот с оглядкой; топтал за то, что ни у Митьки, ни у Нюрки нет незалатанной рубашки; давил за то, что завтра жизнь будет не лучше, чем сегодня, что с рассветом опять надо идти к огню домны, угождать Бутылочкину, кланяться обер-мастеру Колобову, французу-инженеру Ж… Ж…
Остановился. Мокрый рукавицей вытер лоб и обжегся ее теплотой. По-чужому оглядел землянку и, точно удивившись, как это его сюда занесло, засуетился, пошел к двери, оставляя на земле сырые рыжие следы.
Убежал он в кабак.
Беда с бедой дружит, беда беду догоняет…
Вскоре в нашу землянку явились хмельные, с прозеленью на скулах, с испуганными глазами товарищи Кузьмы. Стояли на пороге, обнявшись, шатаясь, молчали, боялись взглянуть матери в глаза.
И вдруг, осмелев, хмуро проговорили:
— Тетка, сходи в больницу…
— За одеждой Кузьмы… руку ему на заводе оттяпало.
И убежали, хлопнув дверью, боясь услышать причитания, расспросы.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Кузьма пришел в Гнилой Овраг погнутый, как ржавый гвоздь, и бледный, будто вываренный в густом растворе извести. Ноги скребли землю. Пустой рукав рубашки болтался маятником, играл на ветру. Кузьма не придерживал рукав, дерзко раскачивал им. Он неслышно вошел в землянку, сел на скамейку. Дышал так, что я видел его язык, багровый и напухший, как рыбьи плесневеющие жабры. Вытянул сиротливую руку вдоль тела: удивительно длинная, она царапала ногтями желтую глину свежесмазанного пола землянки.
Дед Никанор не донес жестяную кружку ко рту, расплескал воду. У матери рука с иголкой приросла к латкам. Нюрка, Митька и я плаксиво посапывали носами. На горячей плите трещала жарившаяся кукуруза. Драгоценные белые хлопья прыгали на землю, и за ними никто не гнался.
— Пить!.. — попросил Кузьма.
Жалобно звякнула кружка в руках деда. Бросила иголку и суетливо заспешила мать к ведру с водой, а мы приободрились и слезли с печки.
Смелая Нюрка подошла к брату, взяла пустой рукав, пошарила в нем и крикливо спросила:
— Кузька, а куда ты схолонил руку?..
Брат сердито дернулся. Показалось, что вот-вот ударит сестренку, но он только молча прижался к ней, спрятал намокшие ресницы в ее волосах.
Дед пытался что-то сказать. Кривил губы, гладил бороду и не мог ничего вымолвить.
Еще мальчуганом Кузьма был добытчиком в семье. Зарабатывал, как мог: воровал в шахте хозяйский уголь, а на лесном складе дрова; ощипывал по ночам высоченные скирды, стоящие около бойни; приносил домой мешки с соломой, которой потом бабушка набивала матрацы и подушки; выуживал на свалках всякое вонючее тряпье, тащил к старьевщику; зимой промышлял на шлаковом откосе — собирал чугунный скрап, зарабатывал гривенники и медяки; летом ползал на полях тавричан-хуторян, искал пшеничные колоски; осенью, в грязь и мороз, горбился на огородах, добывая брошенные остатки урожая — картофельную мелочь, рыхлые полугнилые кочны капусты, тощие вялые хвосты моркови, недозревшие ядовито-зеленые помидоры.
Когда ему исполнилось двенадцать, отец повел его на квартиру к мастеру, распил там магарыч, прошелестел пахучими рублевыми бумажками. На другой день Кузьма пошел на работу в прокатный цех.
Мастер определил его смазчиком стана, который прокатывал длинные и верткие железные полосы, пруты, толстую проволоку.
Как и все в Собачеевке, Кузьма рос неграмотным. Таким бы, наверно, и остался. Да свел его горновой Гарбуз в кружок для неграмотных. Обучал студент-практикант — высокий, сутулый, в двойном пенсне, с красными большими ушами.
Пять лет работал Кузьма без прибавки, без повышения. Ходил вечно засаленный и скользкий… И вот надоело, лопнуло терпение.
…Отревел в прокатном цехе гудок. Зазвенел гонг. Новые вальцовщики, сварщики, подручные брали клещи, рукавицей закрывая скулы от огня.
А в стороне от рабочего шума, за вещевыми шкафами рабочих, сидели на остывшей болванке смазчики. Курили. Тревожно бездельничали. Кузьма, нагибаясь к подросткам и выпуская дым изо рта, говорил:
— Смотри, ребята, не сдавай!.. Идет…
Запыхавшись, отирая клетчатым платком лоб, подбежал мастер: низенький, с глубоко воткнутой в плечи головой, как пробка в горло бутылки.
— Да што ж вы сидите? Станы уже заедает без смазки. Марш по местам!