«…Когда немцы были уже в Хвойне, так нам сказали, что они сжигают людей, — рассказывает жительница деревни Курин Матруна Трофимовна Гринкевич. — Мы вышли все в лес: и матери наши и отцы. А потом побыли уже в лесу до вечера. Ну, что ж, тихо, никто не идет и не едет. Приходим в деревню, нас было трое, девки — дак их нема ни одной, а я только одна осталась. Мы идем — и это ж еще, може, по шестнадцать нам лет было — мы шли, посмотрелись в зеркало на горе, а немцы уже кормили коней. Мы его с собой несли. Взяли в лесу и несли. Ну, конечно, девчата! А зеркало большое — посмотрелись. Подводчики потом говорили, что немцы видели, как мы на горе остановились и гляделись. Ну, дак мы и пришли в деревню, а моя мать была дома. Она говорит:
— Донька, утекай, а то молодых забирают в подводы. Ну, иди, говорит, на Смугу. Не в лес, а в Смугу.
Ну, я и пошла. А там был батька. Мы переночевали там. Что ж, повставали, все глядят. Говорят:
— Кто в Курине дома, тех не трогают. Ну, дак я говорю:
— Батька, я пойду додому, потому что матери много работы. Дак я ей там что-либо помогу.
Пошли мы, нас шесть человек пошло. Мы приходим, У нас тут были склады недалеко от деревни. Там стоит уже девять немцев, часовые. Они нас пропустили в эту деревню.
— Куда-то, говорю, людей подевали, потому что их нету.
А тогда приводят к нам пятеро мужчин, наших, куринских. Моего дядьку. Мы спрашиваем:
— Дядька, а где ж наши матери?!. Он говорит:
— Скоро придут.
Он знал все, но он нам не сказал. Ну, а немцы одного старика тут очень били. Бьют, бьют, а он сам был из Хвойни, такой старенький дедок, и с внучкою. И поставят его в угол, как малое дитя. Старика этого.
А потом чех [14]подошел и говорит:
— Паненки, они вас поубивают и пожгут. У них, говорит, постановление такое. Я бы вас не бил…
Так нам говорит часовой. Дак мы заплакали. Он собрался и ушел. Пошел просто на деревню. Ну, дак я говорю:
— Знаете что: давайте будем утекать. Пускай нас лучше побьют на лету, чем нам все это видеть.
А они, как уже людей жгли, — вывели их вон туда, за гору, где вон этот памятник стоит, — дак у нас закрыли ставни, в нашей той квартире, чтоб мы не видели. А тогда как загорелись эти люди, дак он пришел:
— Идите, говорит, глядите, как горят люди. Мы поглядели — заплакали. Я говорю:
— Зачем же нам это еще видеть, как они нас будут живых сжигать, да убивать, да еще издеваться будут над нами. На лету пусть побьют.
Ну, и мы стали утекать… И нас утекло шесть человек. Только мой дядька, который нам говорил, что матери наши придут — он уже не мог утечь… Стали утекать, стали утекать, и мы никуда не утекли, только два человека забежали на кладбище, дак одного ранили, а одну убили на кладбище и веревкой заволокли в огонь. А мы утекли вдвоем с этой вот девкой.
— Мотя, не спи. А я говорю:
— Я не буду.
А как только скажу — и сплю. Наверно, с испугу. Ага, еще вечером (еще ж забыла!) — вечером, когда стемнело, привели расстреливать этих самых людей, что в хате были: мужчин, шесть человек. Ну, и их уже стреляли. Дак как выстрел дадут, ну, дак мы сидим, только так руками взялась за глаза. Это ж пуля, бывает, лететь будет: их же расстреливают в этом хлеве, за которым мы сидим.