Люди из соседних деревень и из далеких городов и стран, остановившись около окаменевшего от горя и гнева отца с ребенком на ослабевших руках, видят пепельно-серые трубы, с которых, как с колоколен, срывается медный гул. Удары колоколов надтреснутые, короткие, как зажатая боль. Черные, как из могильных плит, каменные дорожки ведут людей к каменным калиткам, навсегда раскрытым, к темным высоким трубам-колокольням, с написанными на них фамилиями и именами бывших хозяев… Каминский, Каминская, Каминская… Яскевич, Яскевич, Яскевич… Иотка, Иотка, Иотка… Новицкий, Новицкая… 50 лет, 42, 31, 17, 12, 3, 1, 1, 1… Дети, дети, дети…
Не это ли имел в виду фюрер немецкого милитаризма, когда в 1937 году, говоря об обеспечении Германии продуктами питания за счет Востока, бросил зловеще непонятную фразу: «…ребенок съедает хлеба больше взрослого…»?
Через каких-то пять лет женщина из полесской деревни Слобода Петриковского района Алена Булава, не зная тех слов бешеного диктатора, своими глазами увидела их реальный смысл:
«…Люди визжат, кричат!.. Боже мой, дети плачут!.. Страшно было, — если бы вы слыхали. Ну, просто страх!.. Некоторых в хаты загоняли, а нас просто так убивали, окружили и так били — на нашей улице…»
И она, одна из немногих уцелевших женщин, будет спрашивать кого-то через наш, поднесенный к ее старческим губам микрофон, будет недоумевать за всех людей, за весь мир:
«Я это подумаю, так мне страшно… Я жила в те войны, как те войны были. Уже немолодая… Что это, что это за такое было у них — я не знаю. Это звери были, а не люди. Это не люди были, это — звери были».
Гитлеровская пропагандистская машина вся была направлена на то, чтобы «освободить» корыстного обывателя от всех «химер цивилизации», от всего, что связано с совестью, гуманизмом, культурой. За это ему обещали место в «новой Европе» — где-то в верхах.
«Тот, кто присоединяется ко мне, — шаманил фюрер „тысячелетнего рейха“, — призван стать членом этой новой касты. Под этим правящим слоем будет согласно иерархии разделено общество германской нации, под ним — слой новых рабов. Над этим всем будет высоко стоять дворянство, состоящее из особо заслуженных и особо ответственных руководящих лиц… Широким массам рабов будет оказано благодеяние быть неграмотными. А мы сами избавимся от всех гуманных и научных предрассудков» [67].
Это, так сказать, — будущее на тысячу лет вперед, которое фашизм обещал миру. На языке военных приказов, обращений гитлеровского командования к солдатам оно звучало так:
«У тебя нет сердца, нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сочувствие — убивай всякого Русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик, — убивай, этим ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее своей семье и прославишься навеки» [68].
Избавившись от того, что человека сделало и делает человеком, от того, что называли они «гуманными и научными предрассудками», фашисты стали даже не зверьем, как с горечью называет их Алена Булава, а чем-то еще более диким и несравненно более опасным. Претенденты на звание «сверхчеловека» сделались «сверхзверями»…
…На высоких трубах — фамилии убитых фашистами семей. Трубы эти — на месте бывших изб, дворов, они возвышаются на пригорках и звоном таким вечным, но и таким современным, тревожно-сегодняшним как бы измеряют глубину, самые глубины человеческих душ, тех людей, кто живет сегодня, кто пришел, приехал сюда. Так звуком измеряют глубину океана. А приходят, приезжают сюда и дети, и старики, из-за Урала и с Запада — из Польши, из ФРГ, из США… И люди из других белорусских Хатыней, земля которых здесь погребена или названия которых написаны на хатынской стене, а также из тех белорусских деревень, названия которых тут не обозначены, но судьба которых — тоже хатынская…
Каждый слышит этот звон, и у каждого — свое эхо, своя память о минувшей войне, своя или своих отцов, дедов…
Но после Хатыни она делается острее, должна такой делаться — человеческая память. Потому что то, что произошло здесь, что творилось в белорусских деревнях, касается всех, и об этом должны знать все. Потому что судьба у человечества — одна. Будущее у человечества — одно.
Это по-особому чувствуют здесь, в Хатыни. Многие.
«Трудно почувствовать полностью глубину мучений другого, если сам не узнал беспредельность трагедии, — пишет американский журналист Майкл Давидов. — Я пришел к выводу, что данные о тяжких испытаниях Белоруссии выходят за пределы моей способности постичь и осознать трагическое. Четвертая часть ее населения убита, и восемьдесят процентов ее территории превращено в пепел. Как представить такое? Это было бы подобно трудно вообразимой картине: более пятидесяти миллионов американцев убито и вся наша страна разрушена, за исключением ее восточного побережья» [69].
У немецкого фашизма были свои маски. Временные. Одна — Для Франции. Вторая — для Норвегии. Третья — для бельгийцев, скандинавов. Еще одна — для словаков или болгар…