Я отказался. Слушай, Йоханнес, я не представляю, о чем говорить, не вынуждай меня. А он сказал: говори о чем хочешь, только приезжай, пожалуйста. И тогда я должен был согласиться, и мне загадочным образом принесли прямо домой билеты, а на следующий день я вылетел в Штутгарт, в мой любимый Тюбингенский университет. В самолете я подумал, о чем мне хотелось бы рассказать, и наметил план лекции. В Штутгарте меня уже ждало заказанное такси с шофером-пакистанцем, который, домчавшись до места назначения с головокружительной скоростью и многократными нарушениями правил, высадил меня у входа в университет.
– Я просто не знаю, как отплатить тебе за эту любезность! – сказал Йоханнес, встречая меня.
– Вот именно что любезность. А за любезность не платят. Я буду говорить о Косериу.
– Только не о Косериу! О нем как раз сегодня уже говорили…
– Черт!
– Нужно было тебя… Вот черт! Извини. Можешь… не знаю…
Йоханнес, хотя и растерянный, схватил меня за руку и потащил к актовому залу.
– Ну, я что-нибудь сымпровизирую… Дай мне пять минут, чтобы…
– У нас нет пяти минут, – перебил Каменек, продолжая вести меня под руку.
– Ну хорошо, у меня есть минута, чтобы в туалет сходить?
– Нет.
– И после этого еще что-то говорят о спонтанности жителей Средиземноморья и методичной основательности немцев…
– Ты прав. Но Ульрика уже должна была заменять другого лектора.
– Ничего себе! Я уже третья жертва. А нельзя перенести?
– Невозможно. Такого никогда не было. Никогда. К тому же тут есть люди, приехавшие из-за границы…
Мы остановились у дверей актового зала. Он меня обнял, смущаясь, сказал: спасибо, друг, и ввел в зал, где треть из пары сотен участников конференции по лингвистике и философской мысли с удивлением воззрились на странного вида Ульрику Хёрштруп, лысоватую, с обозначившимся животиком и совсем не женского обличья. Пока Адриа пытался привести в порядок отсутствующие мысли, Йоханнес Каменек сообщил аудитории о проблемах со здоровьем доктора Хёрштруп и о том, что появилась счастливая возможность послушать доктора Адриа Ардевола, который расскажет о… он сейчас сам скажет о чем.
И он сел рядом со мной – думаю, в знак поддержки. Я почувствовал, как бедный Йоханнес в прямом смысле слова сдулся и обмяк. Чтобы собраться с мыслями и начать лекцию, я стал медленно читать по-каталански то стихотворение Фоща[402], которое начинается словами «Природа мирозданья через Разум / открыта мне. И им бессмертен я. / И в темной путанице бытия / подвластно время моему приказу»[403]. Я перевел его дословно. И от Фоща, и от необходимости философской мысли и настоящего перешел к объяснению того, что означает красота и почему человечество уже столько веков к ней стремится. Профессор Ардевол поставил множество вопросов, но не сумел или не захотел дать на них ответ. И неизбежно зашла речь о зле. И о море, о мрачном море. Он говорил о любви к познанию, не очень заботясь о том, чтобы увязать это с темами конференции по лингвистике и философской мысли. Он мало рассуждал о лингвистике и много о «я часто размышляю о природе жизни, но передо мной встает смерть». И тут в его сознании вспыхнула картина похорон Сары и ничего не понимающий молчаливый Каменек. Наконец Адриа произнес: вот почему Фощ заканчивает свой сонет словами: «…И плещутся о грудь мою века, / как плещутся о дамбу волны моря». Пятьдесят минут лекции прошли. Он встал и тут же вышел в туалет, до которого едва успел добежать.
До дружеского ужина, на который его пригласил оргкомитет конференции, Адриа хотел успеть сделать в Тюбингене две вещи, учитывая, что он улетал на следующий день. Спасибо, я сам. В самом деле, Йоханнес. Я хочу это сделать сам.
Бебенхаузен. Его сильно отреставрировали. Туда еще водили туристов, но никто уже не спрашивал, что такое «секуляризирован». И я подумал вдруг о Бернате и о его книгах. Прошло двадцать лет, и ничего не изменилось – ни в Бебенхаузене, ни в Бернате. А когда начало темнеть, он пошел на тюбингенское кладбище и стал гулять по нему, как делал это уже много раз – и один, и с Бернатом, и с Сарой… Он слышал глухой звук их шагов по утрамбованной земле. Ноги сами привели его к пустой могиле Франца Грюббе на самом краю кладбища. У памятника Лотар Грюббе и его племянница Герта Ландау, из Бебенхаузена, – та самая, которая когда-то так любезно согласилась сфотографировать их с Бернатом, – расставляли розы, белые, как душа их героического сына и брата. Услышав шаги, Герта обернулась и при виде его с трудом подавила страх.
– Лотар, – сказала она едва слышно, в полном ужасе.
Лотар Грюббе тоже обернулся. Эсэсовский офицер стоял перед ним и пока что молча ждал объяснений.
– Я привожу в порядок эти могилы, – наконец произнес Лотар Грюббе.
– Документы, – потребовал оберштурмбаннфюрер СС Адриан Хартбольд-Боск, застыв перед стариком и женщиной помоложе.
Герта от страха никак не могла открыть сумку. Лотара охватила такая паника, что он стал вести себя так, будто ему на все наплевать, будто он уже лежал мертвый рядом с тобой, Анна, и рядом с отважным Францем.