Восемь или десять женщин и Ты бросились бежать, как гладиаторы в цирке. До них доносился возбужденный смех. Женщины и Ты добежали до стены в глубине двора. Только одна старуха была еще на полпути. И тогда послышалось что-то вроде горна, а потом раздались выстрелы. Старуха упала наземь, прошитая полудюжиной пуль в наказание за то, что была последней, бедная anyóka, бедная öreganyó[302], ну то есть за то, что она даже не добежала, паршивка. Ты в ужасе обернулся. На галерее выше уровня двора три офицера перезаряжали ружья, а четвертый, тоже с ружьем, держал во рту сигару, к которой подносила огонь очевидно пьяная женщина. Все четверо о чем-то жарко спорили. Один из них бросил отрывистый приказ унтер-офицеру с красным носом, и тот прокричал им, что они должны вернуться, не спеша, дело еще не окончено, и венгерские женщины и Ты вернулись в слезах, обходя тело старушки, с ужасом видя, что один из офицеров следит за ними в прицел, и ожидая выстрела. Другой офицер понял намерения первого и хлопнул его по спине в момент, когда тот нажимал на курок, целясь в исхудавшую девушку, – ружье дернулось, и пуля просвистела в миллиметре от Ты.
– А сейчас опять бегите туда.
И дяде, толкая его:
– Ты, встань сюда, чтоб тебя!
Унтер-офицер не без гордости оглядел своих зайцев, чувствуя даже некоторую солидарность с ними, и крикнул:
– Бегите зигзагами, а то не добежите! Вперед!
Офицеры были так пьяны, что сумели убить только трех женщин. Ты добежал до противоположного угла, живой – и виновный в том, что не закрыл собой ни одну из трех женщин, лежавших посреди двора. Одна из них была смертельно ранена, и врач Ты сразу понял, что пуля, попавшая в шею, перебила яремную вену; словно чтобы подтвердить это, женщина замерла в расползающейся под ней луже крови. Mea culpa.
И многое другое, что Ты рассказал только мне и во что я не имел мужества посвятить ни Рашель, ни детей. Что он не выдержал и стал кричать фашистам, что они ублюдки, и самый трезвый из них рассмеялся и, прицелившись в самую молодую из оставшихся женщин, крикнул: заткнись, или я всех их порешу! Ты замолчал. И когда те повернули голову и посмотрели на двор, одного из охотников вырвало, а другой стал говорить ему: видишь? видишь? Я тебя предупреждал: не надо было смешивать столько ликеров. И по этой причине развлечение пришлось прервать, и они снова оказались во тьме и остались наедине со своим ужасом и всхлипами. Снаружи доносились раздраженные крики и торопливые приказы, которых Ты не мог понять. И оказалось, что назавтра начиналась эвакуация лагеря, потому что русские наступали быстрее, чем нацисты могли предположить, и в суматохе никто не вспомнил о шести или семи зайцах, сидевших в узком дворе. Да здравствует Красная армия! – сказал ты по-русски, когда догадался, в чем дело, и одна из женщин поняла его и перевела остальным. И тогда всхлипы умолкли, и появилась надежда. И так Ты удалось выжить. Но я часто думаю, что жизнь оказалась наказанием пострашнее смерти. Ты понимаешь меня, Ардевол? Поэтому я еврей – не по рождению, насколько мне известно, но по собственной воле, как и многие каталонцы, которые чувствуют себя рабами на собственной земле и на родине живут, как на чужбине. И с того дня я узнал, что я тоже еврей, Сара. Еврей по сознанию, по народности, по истории. Еврей без Бога, старающийся жить так, чтобы никому не причинять зла, как сеньор Волтес, потому что стараться творить добро, на мой взгляд, – слишком претенциозно. Этот узел мне тоже не удалось распутать.
– Будет лучше, если моя дочь не узнает о нашем разговоре. – Это было последнее, что сказал сеньор Волтес, когда я выходил из машины. И потому до сегодняшнего дня, когда я пишу эти строки, я ничего не говорил тебе, Сара. Этот секрет – еще одно проявление моей неверности. Но мне очень жаль, что я больше не видел сеньора Волтеса до самой его смерти.
Мне кажется, я не ошибаюсь: приблизительно в это время ты купила себе пуррó[303].
Мы жили вместе всего пару месяцев, когда мне позвонил Муррал и сказал: у меня есть оригинальная рукопись
– Не может быть!
– Может.
– С гарантией?
– Сеньор Ардевол, вы меня оскорбляете.
И я сказал, стараясь говорить спокойно, неизменившимся голосом: мне надо на минутку выйти, Сара. И из мастерской донесся голос Сары, вынырнувшей из сказки о веселой лягушке, – она спросила: куда?
– В Атенеу. (Клянусь, я сказал, что иду в Атенеу, – как-то само так получилось.)
– А… (А ей-то откуда знать, poveretta[305].)
– Да, сейчас вернусь. (Maestro dell’inganno[306].)
– Сегодня твоя очередь готовить ужин. (Innocente e angelica[307].)
– Да-да, не волнуйся. Я скоро. (Traditore[308].)
– Все в порядке? (Compassionevole[309].)
– Что ты, конечно! (Bugiardo, menzognero, impostore[310].)
Адриа сбежал, сам не заметив, что, закрывая дверь, он хлопнул ею сильнее, чем нужно, – совсем как его отец много лет назад, когда отправлялся на встречу со своей смертью.