Я приблизил лампу к худому и смуглому телу: глубокие рубцы, шрамы от пуль, следы сабельных ударов — тело его было, как решено.
— Посмотри теперь с другой стороны! — он повернулся и показал мне спину.
— Ты видишь, сзади ни одной царапины. Теперь тебе понятно? А сейчас убери лампу
— Какой срам! Послушай, старина, станут ли люди когда-нибудь мужчинами? На них брюки, воротнички, шляпы, но они все еще ослы, волки, лисы и свиньи. Они вроде бы похожи на изображение Господа' Кто? Мы? Какая насмешка! Казалось, Зорбой овладели ужасные воспоминания, он все сильнее раздражался, ворча что-то сквозь свои гнилые, расшатанные зубы.
Поднявшись, он схватил графин с водой и стал пить большими глотками, после чего несколько успокоился.
— Где бы ты меня не коснулся, — сказал он, — я закричу. Весь я — сплошные раны и шрамы, а ты мне говоришь о женщинах! Стоит мне вспомнить те времена, когда я был настоящим мужчиной, как я перестаю оборачиваться на юбки.
Тогда я касался женщин мимоходом, не дольше минуты, как петух, и уходил. «Грязные куницы, — говорил я себе, — они хотят высосать все мои силы, черт возьми! Да пусть они повесятся!» Итак, я снимал с крючка свое ружье и в путь! Я, как комитаджи, ушел в партизаны. Однажды в сумерках я прокрался в одно болгарское село и спрятался в хлеву, в доме болгарского попа, который сам был свирепым комитаджи, кровожадным животным. Ночью он снимал сутану, одевался пастухом и с оружием врывался в греческие села. Возвращался он утром, пока не рассвело, весь в грязи, крови и шел к обедне читать проповедь. За несколько дней до моего прибытия поп убил, прямо в постели, греческого учителя, пока тот спал. Итак, проникнув в поповский хлев, я лег на спину прямо на навоз позади двух быков и стал ждать. Ближе к вечеру гляжу — мой поп входит, чтобы задать корм животным. Я бросаюсь на него и перерезаю ему горло, словно барану, отрезаю уши и кладу в карман. Я коллекционировал тогда болгарские уши, так что я взял уши попа и смылся.
Несколько дней спустя я снова, прямо средь бела дня, пришел в ту же деревню, прикинувшись разносчиком.
Оставив оружие в горах, я спустился, чтобы купить хлеба, соли и обувь для своих товарищей. Около одного дома я увидел пятерых босых малышей, одетых в черное, которые держали друг друга за руки и просили милостыню. Трех девочек и двух мальчиков. Старшему из них было не больше десяти, маленький был совсем крошкой. Старшая девочка держала его на руках, лаская и целуя, чтобы он не плакал. Не знаю почему, видно божье внушение толкнуло меня подойти к ним:
— Чьи вы будете? — спросил я их по-болгарски.
Старший из мальчиков поднял головку и ответил:
— Мы дети попа, которого недавно зарезали в хлеву. — Слезы выступили на моих глазах. Земля завертелась как мельничный жернов. Я прислонился к стене и только тогда голова перестала кружиться.
— Подойдите ко мне, дети, — сказал я. Достал свой кошелек из-за пояса, он был полон турецкими лирами и меджиди. Опустившись на колени, я высыпал все прямо на землю.
— Вот, берите, — воскликнул я, — берите! Берите!
Дети бросились собирать монеты.
— Это все вам, все вам! — кричал я. — Забирайте все!
И еще я им оставил корзину со всем барахлом:
— Вот это тоже, это все вам, забирайте! И сразу же смотался. Вышел из села, расстегнул рубашку, сорвал святую Софью, которую вышил, изорвал ее, бросил и пустился наутек.
Я и сейчас бегу…Зорба прислонился к стене и повернулся ко мне:
— Вот так я освободился, — сказал он.
— Освободился от родины?
— Да, от родины, — ответил он твердым и спокойным голосом. Через минуту он продолжил:
— Свободен от родины, попов, денег. Я прошел сквозь такое сито, чем больше себя просеиваю, тем мне лучше, я освобождаюсь. Как тебе еще сказать? Я освободился и стал мужчиной. Глаза Зорбы сверкали, его широкая пасть расплылась от удовольствия.
Помолчав немного, он снова заговорил. Видно, сердце его переполнилось, он не мог им управлять.
— Было время, когда я говорил: вот это турок, это болгарин, а вот это грек. Ради родины я делал такие вещи, что у тебя волосы на голове дыбом встанут, хозяин. Я перерезал глотки, крал, жег деревни, насиловал женщин, истреблял целые семьи. Ради чего? Только потому, что это были болгары, турки. Убирайся к дьяволу, негодяй, говорил я часто о них, иди ты к черту, ублюдок! Сейчас же я говорю себе: вот это хороший человек, а это грязный тип. Он с успехом может быть болгарином или греком, я не вижу разницы. Хороший человек? Плохой? Вот это и все, что я спрошу сегодня. Хотя теперь, в мои годы, могу поклясться своим хлебом, мне кажется, что я и этого больше не спрошу. Эх, старина, будь люди хороши или плохи, я их всех жалею. При виде любого мужчины (даже если я принимаю независимый вид) меня все равно хватает заживое. Смотри-ка, говорю я себе, этот несчастный тоже ест, пьет, любит, испытывает страх; у него тоже есть свой бог и свой дьявол, он тоже сыграет в ящик, ляжет, скрючившись, под землю и будет съеден червями. Эх, бедняга! Все мы братья. Все мы пища для червей!