А еще я думал, что мы сняли фильм о смерти, понятия о ней не имея. Может, Эрл еще что-то понимал, но я-то не знал о смерти совершенно
В общем, я сидел там и все это время отчаянно цеплялся за свое безумное желание, чтобы Рейчел проснулась и рассказала мне все, что когда-либо передумала, чтобы это можно было записать, записать ее внутренний мир. Я поймал себя на мысли: а вдруг она уже отдумала свою последнюю мысль, а вдруг ее мозг уже не думает, и это было так ужасно, что я просто завыл, издавая омерзительное хлюпанье носом, похожее на звуки морского слона или как там его, типа: ХРУНК, ХУРНГК, ХРУННН.
Дениз просто сидела рядом, окаменев.
В то же время – и я ненавидел себя за это, – я начинал понимать, как сделать кино, которое должен был бы сделать: оно обязано было стать тем, что сохранит как можно больше Рейчел, в идеале нам надо было ходить за нею с камерой всю ее жизнь, а еще одну поставить ей в голову, и от этого я испытывал такую горечь и такое долбаное бешенство, что это было просто невыносимо. А ей предстояло навсегда остаться
И главное, что нужно было показать в фильме «Рейчел», – как ужасна и дерьмова эта потеря, какую долгую и потрясающую жизнь она могла бы прожить и каким человеком стать, если бы могла жить дальше, и что это была просто глупая бессмысленная потеря, просто гребаная потеря, на фиг в задницу потеря, не имевшая никакого не гребаного не смысла, что ничего не было в том хорошего, и я сидел там, думая о фильме и зная, что в фильме должна была бы быть сцена, как я выхожу из себя в больничной палате, а ее мама сидит рядом без слов, с застывшими окаменевшими глазами, и ненавидел себя за то, что во мне есть эта холодная бесстрастная часть, которая может сейчас думать об этом, но ничего не мог с собой поделать.
В какой-то момент вошла мама, и если вы думаете, что кто-то из нас был способен говорить сквозь слезы, то, возможно, вы просто дурак.
В конце концов нам пришлось выйти в коридор, но сначала мама «пообщалась» с Дениз: обняла ее окаменевшее тело и сказала что-то неразборчивое на ухо неподвижно сидевшему изваянию.
Короче, мы сели в больничные кресла в коридоре и пытались закрыть зависшую программу плача на своих мониторах, и, наконец, я даже смог говорить короткими очередями.
– Я просто х-хотел, ч-чтобы она п-проснулась.
– О, мой котик.
– От-отстой.
– Ты сделал ее такой счастливой.
– Если я с-сделал е-ее с-счастливой, то почему она н-не пы-пытает б-бороться. Сильнее.
– Это просто ужасно тяжело, котик. Есть вещи, которые
– Это
– Смерть ждет всех.
– ХуррнНРНННГК.
Так продолжалось около часа. Избавлю вас от остального. Наконец мы кончили говорить и долго молчали, глядя, как мимо провозят Гильбертов и снуют врачи и медсестры.
Потом мама сказала:
– Прости меня.
Я думал, что знаю, о чем она.
– М-да, я бы предпочел, чтобы ты сначала спросила меня.
– Я
– Мам, ты о чем? Ты ни о чем меня не спрашивала.
– Мы об одном и том же говорим?
– Я говорю о том дурацком сборище.
– А.
– А ты о чем?
–
– Собрание намного хуже.
– Этого мне ничуть не жаль. Но мне ужасно жаль, что я заставила тебя пройти через та…
– Тебе не жаль того, что случилось на собрании?
– Нет, но мне жаль, ч…
– Это был кошмар, самый настоящий кошмар.
– Если ты
– Поверить не могу, что ты до сих пор думаешь, будто это была
– Есть вещи…
– Можно мне закончить?