Тогда я спросил себя: имею ли я даль в душе? Вот обо мне услышали уже и в Варшаве, уже и послы чужеземные знают обо мне, а кто я и что? Жизнь заканчивается, а жестокости вокруг стало ли меньше? Вышло как у Мономаха: "Смерть, и гонения, и напасти, и вся видимая злая перед глазами ти да будут по вся дни и времена". Может, потому, что мой век был слишком жестокий? Люди всегда живут в жестокие века. Но тот был особенный. Кто хотел жить, должен был и спать в железе, чтобы сонного не проткнули мечом. Собственно, и спать никто не мог, а только дремать по-заячьи, по-журавлиному на одной ноге, чтобы при малейшем шорохе срываться и лететь, лететь, спасаться. Бегство, вечное бегство. Род людской стоял на краю гибели.
Тогда я спросил себя: как же так, что на Украине такая беда повсеместная? Нигде ведь нет такой земли плодородной, такого злака пахучего, такой травы цветастой, такой пчелы звонкой. Но налетело панство, превратило всю землю нашу в дикую заимку вместе с людьми, там жившими делало все, чтобы не было права, кроме панского склоняло под свою веру всякую голову, римскую веру стало внедрять, будто какую-то высшую моду, как и свое гербованное шляхетство. Творятся горькие притеснения греческой веры по поводу унии. Маетности владычные и монашеские отняты, священники в унижении, униаты прислоняют к их горлу нож. Где же еще в каком-нибудь уголке осталась истинная отцовская вера, там иезуитские проповедники пускают в ход разные поклепы. Все мольбы православных на сеймах остаются напрасными или откладываются с одного на другой - само лишь упоминание о православной вере вызывает у них гнев. Забыта давняя слава казацкая. Как только придет война, казаков высылают в наибольшие опасности и заманивают, используя для чужого добра их отвагу, а когда опасность пройдет, снова ни во что не ставят их кровь и их самих. Так произошло после той сеймовой ординации, когда было упразднено казацкое самоуправление, дорога на Низ преграждена Кодаком и подъездами в степи на Ингуле и Ингульце, отнимают у казаков лучшую добычу ловецкую, поборы от рыбы и от добычи татарской, запрещено варить пиво и горилку, сотницкие уряды раздаются не по заслугам, а за взятки, поборы панские и арендаторские замучили людей, паны обычным способом требуют работы и чиншей, да еще и сыновей забирают. Кварцяное войско свирепствует, будто в неприятельской земле. У панов нет предела своей жестокости, и, вылив весь запас ярости своей на головы невинных подданных, объявляют их бунтовщиками, напускают на них войско, а оно иногда подчистую вырезает целые села. Нет границ горькой неволи. Королевская власть, вместо того чтобы защищать народ, подданных своих и кормильцев, отдает их на произвол шляхте, потому что власть всегда смотрит на народ сверху, а что увидишь глядя вниз? Одни лишь головы. Потому-то и хочется ей всегда рубить эти головы. Народ же, глядя снизу, никогда не видит у власти головы, а замечает только брюхо, жадное и ненасытное. Потому-то и хочется проткнуть это брюхо, если уже не саблей, то хотя бы щепкой!
Француз Боплан, приглашенный для строительства Кодацкой крепости, проезжая через всю Украину, на что уж чужеземец, заметил всю неправду панскую и записал в своем диариуше: "Шляхта живет как в раю, а крестьяне как в чистилище, а если еще крестьянам придется попасть в неволю злому пану, их положение хуже положения галерных невольников - сия неволя многих из них вынуждает к побегу, а самые отважные устремляются на Запорожье".
Я выехал из Субботова, умоляя людей, землю и небо, чтобы оставили меня с моей раной, которая так неожиданно растравила сердце, ехал, не слыша, что происходит вокруг, вслушиваясь лишь в свою боль, но уже за Росью, когда сказал хлопцам свернуть на знакомый мне издавна, милый глазу моему хутор и не нашел того хутора, тогда ужаснулся и спросил сам себя: имею ли я право на собственную боль и могу ли прислушиваться к ней и не слышать стона и плача земли моей?
Золотаренков хутор был сожжен, разрушен, уничтожен. От домов - одни лишь стены, деревья обгорелые и изломанные, колодцы засыпаны, нивы вытоптаны. Уцелела лишь деревянная церквушка, она стояла нетронутая, и свечи горели на аналое, и отец Федор стоял на коленях перед иконами и молился.
- Как же так? - спросил я его.
- Налетели от пана комиссара казацкого Шемберка или от кого другого. Уничтожали и топтали все, как орда хищная. Может, за Ивана, убежавшего на Запорожье, и на твою Сечь, пан Хмель.
- Какая же моя Сечь, отче? Жаль говорить!
- Все разбежались с хутора, теперь и не соберешь, стар и млад. А я остался беседовать с господом да прислушиваться, не проскачет ли где-нибудь казак. Казак - сущая буря и ветер в поле. Мы, рабы божий, средь сего ветра подобны былинам божьим: гнемся, но не переламываемся, делаем свое дело. Господу благоугодно, чтобы мы были как розы среди терновника. Понеже без колючки ничего и доброго не будет.
- Хорошо молвишь, отче Федор. Был бы я гетманом, взял бы тебя своим духовником.
- А ты стань.
- Пошел бы ко мне?