Так смыкаются в этом герое два побратавшихся народа.
А я ничем не смог предотвратить берестечский разгром.
Посылал универсалы из Паволочи, казаки собирались ко мне тоненькими струйками, с литовской линии не снял никого, потому что Радзивилл неожиданно двинулся на Чернигов, разбил Небабу, потом пошел на Киев, куда впустили его без сопротивления митрополит Косов и архимандрит Тризна, и уже придворный живописец Радзивилла Вестерфельд рисовал наш древний град, а лучше бы он нарисовал мой гнев и отчаяние.
Из-под Берестечка прибежал сотник из шляхтичей Адам Хмелецкий, сразу же кинулся ко мне.
- Все пропало, гетман!
- А табор где? - закричал я.
- Уже черти взяли табор. Бежали мы из табора.
- Как?
- Молодцы биться не захотели.
- А хоругви где?
- И хоругви пропали.
- А пушки?
- И пушки.
- А шкатулы с червонными?
- Про то не ведаю.
Вскоре прибыли полковники - Джелалий, Богун, Пушкарь, Гладкий. Один привел полтораста, другой двести, лишь Пушкарь имел с собою шестьсот своих полтавцев. Горько будут петь про Берестечко:
Кину пером, лину орлом, конем поверну,
А до свого отамана таки прибуду.
- Чолом, пане наш гетьмане, чолом, батьку наш!
Вже нашого товариства багацько не маш!..
- Больше войска нет? - спросил я у них.
- Нет, пане гетман, - сказал Филон.
- Где же оно?
- Все в распорошку пошли, - ответил Богун.
- Или же погибли. Смерть забрала самых мужественных, - добавил Пушкарь.
А во мне умерла молодость. Навеки. Вместе с ними. И с Матроной. Не видел их смертей, но от этого они не были легче. Что могло теперь спасти меня? Гетмана - новое войско и новые надежды. А человека во мне?
- А де ж твої, Хмельниченьку, воронiї конi?
- У гетьмана Потоцького стоять на припонi.
- А де ж твої, Хмельниченьку, кованiї вози?
- У мiстечку Берестечку, заточенi в лози.
Снова я оказался вне времени, будто умер на самом деле. Только Украина не хотела умирать, народ поднимался огненным морем, и когда Потоцкий двинулся из-под Берестечка на казацкую землю для окончательной победы, то нашел только разгром и смерть для своего войска. Но все это случилось словно бы само собой, без гетмана, без меня. Я все еще страдал, никак не мог забыть свою боль. Матрона спит где-то вечным сном и моя любовь обливается кровью под ее неподвижным сердцем. Чем она стала? Дождем, росой, птичьим пением, ветром? Жаль говорить! Я уже знал наверняка, что люди бывают только людьми, пока живы, и, пока живы, могут становиться разве лишь зверями, а мертвые только мертвые, и больше ничего.
И отец Федор, выбравшийся из берестечского пекла, постарев на тысячу лет, не мог развеять моей печали никакими словами. "Кое начало положу окаянному рыданию... Кое начало..."
- Отпел за упокой души Филипка нашего, - промолвил отец Федор. - Не знаю теперь, как и племяннице моей Ганне об этом сказать. Братья ее Василь и Иван, хвала господу, живы.
- Братья и скажут.
- Вряд ли они на хутор заедут. Ведь созываешь уже казачество на Маслов Став, чтобы собиралось для новой забавы...
- Потоцкий и Вишневецкий волками кинулись следом за нами, что же я должен делать? Тужить о грехах, вздыхать об искушениях, печалиться о падении?
Отец Федор ответил мне словами из старинных книг:
- Будь унижен головою, высок духом.
А у меня не от слов его, а от самого появления, от того, что он невредимым вышел из самого пекла, встал передо мною и напомнил все лучшие минуты жизни моей, родилось что-то неведомое, почти безумие нашло на меня, я даже закрыл глаза, и долго так сидел, и похож был на тех, у кого глаза существуют не для того чтобы смотреть, а для того чтобы плакать.
Внезапно вспомнился мне хутор Золотаренков, отстроенный и обновленный, вспомнилось, как зимой, выехав из Чигирина, примерно через неделю ночевали мы с отцом Федором на хуторе, как стелила мне постель ласковая, теплая женщина, ходила возле меня на опасном расстоянии, будто хотела задеть меня, не задевая, но я был в таком печальном настроении, что долго не замечал Ганны, не узнавал в ней той почти девушки с пасеки, той золотоногой русалки и лесовички, которая промелькнула летней ночью видением, сном и миражом. Когда же взглянул на Ганну, удивился и испугался, потому что была будто Матрона, только чуточку ниже и полнее.
- Голова у тебя не болит, Ганна? - спросил у нее.
- Почему бы должна была болеть? Разве что за Филипком моим, которого все берешь и берешь на войну, а спать не с кем!
- Разве мало казаков?
- А что мне казаки, когда имею своего Филипку?
- Гетман у тебя в постели.
- В постели, да не со мною, потому что я жена верная и еще бога не забыла.
- Сама ведь говоришь: блуждает твой казак.
- Все равно - мужняя жена. Хотя и чует мое сердце: не вернется он больше. Забрал ты его, гетман, уже навеки.
- Кто побеждает - живет.
- Забрал, - повторила она.
Ласковая, но твердая. Не подольщалась, не ластилась, не искушала, не вползала змеей, а мудро беседовала, будто Самийло мой.
- Повезешь меня на хутор, отче, - неожиданно молвил я своему духовнику.
- На хутор? - не сразу понял отец Федор. - А-а, на хутор. Тяжко, сын мой, ох тяжко.
- Повезешь.