Хотели сжечь казаков, а сожгли свое доброе имя. Сколько людей от этого впало в отчаяние, сколько смертей, нищеты, горя причинили эти поджоги! Стоны, крики, ужас. Черные птицы метались над пожарищами, будто черный пепел адский. Только дождь погасил то, что недогорело, люди же метались то к казакам, то к городу, нигде для них не было прибежища, спасались в церквах, в монастырях, так набилось множество и к отцам бернардинам, и те устроили трапезу для несчастных. Католики в это время отмечали пост, у православных он должен был быть позже. Вот бернардины и поставили два стола - один со скоромным, другой с постным. Кто русин, пускай ест мясо, кто католик - для него трапеза с рыбой и растительным маслом. Потом начали вызывать русинов по одному якобы для какой-то беседы. В монастырском дворе был глубокий колодец, именуемый бердыш. Монах подводил туда человека и говорил ему: "Гляди в бердыш, русин". Тот наклонял голову, а бернардин, стоявший с другой стороны колодца, рубил ему голову. Тело сбрасывали в колодец и звали следующего. Наконец те, что были за столом, спохватились, кто-то подсмотрел, что творилось возле колодца, все кинулись прочь, перебрались через стены, прискакали в казацкий лагерь, рассказано было об этом событии мне, и я в страшном гневе готов был сжечь весь город. Но потом опомнился и послал предупредить всех православных, чтобы укрывались в своих церквах, а не в католических. Кривоносу же, который стоял перед Высоким замком и рвался захватить его, сказал, что может теперь сделать это. Кривонос выгнал с Высокого замка ничтожный гарнизон, остававшийся там, установил пушки, и теперь казаки могли бы стрелять по курам на городском рынке, но я велел пушкам молчать или же постреливать только для острастки, потому как во Львове одно окно было дороже любого украинского города.
Я снарядил отца Федора с письмом к львовскому магистрату, требуя выкупа в двести тысяч червонцев для удовлетворения орды, пришедшей с калгой-султаном, Тугай-беем и Пин-агой. В городе уже не было денег, все захватил Вишневецкий со своими пилявецкими беглецами, едва насчитали 16 тысяч золотых. Вот тогда просить за Львов прибыл в Лисенцы мой бывший учитель риторики из иезуитской коллегии отец Андрей Мокрский.
Удивительно, как года стирают возраст! Тогда, много лет назад, для нас, недорослых, отец Мокрский казался чуть ли не стариком, а теперь получалось, что он чуть ли не ровесник мой. То ли отцы иезуиты овладели уже и тайной молодости, как овладели они всеми тайнами душ и мира? Когда восемь лет назад выпустили они к столетию своего ордена книгу "Картины первого века Товарищества Иисусова", то взяли к ней эпиграфом слова Исайи: "Цари и царицы лицом до земли будут кланяться тебе. Ты будешь насыщаться молоком народа и грудь царскую сосать будешь. И народ твой навеки унаследует землю".
Об отце Мокрском у меня были не самые плохие воспоминания. Разумеется, он заставлял тогда нас учить тексты Квинтилиана и Августина, однако, зная, что скукой сердец не завоюешь, знакомил с великими язычниками: Цицероном, Горацием, Сенекой, даже с Овидием. Наверное, за эти годы Мокрский стал уже профессором четырех обетов (тогда еще был лишь духовным коадъютором), ибо члены ордена твердо придерживались своего девиза "Amplius! Amplius!" "Дальше, дальше!". За своими учениками они следили всю жизнь, радовались за них даже тогда, когда не удавалось обратить в свою веру, ибо все равно считали, что сумма успехов в мире величина постоянная, потому-то воспользоваться ими могут только мудрые и ловкие, а себя они причисляли к самым мудрым.
- Что же, отче, - после того как мы поздоровались с моим давнишним учителем, обратился я к Мокрскому, - хотя и ускользнул я из-под опеки вашего товарищества, но, вишь, оправдал надежды, возлагавшиеся на нас, новициев. Обладаю высочайшей властью! А к власти иезуиты рвутся больше, чем к богатству, и неизмеримо больше, чем к знанию. Хотя вам я обязан именно знаниями.
- Сын мой, - прикрыл глаза веками Мокрский. - Наивысшая власть - в свободе. А разве ты ею владеешь? Вся в руках черни, которая бушует, как море, а ты лишь утлая лодка на разбушевавшихся волнах. Если бы ты имел настоящую власть, разве ты стал бы притеснять несчастный город наш?
- Свобода - это право смело ставить вопросы, как Иов! - воскликнул я. Тайна свободы не в божьем молчаливом всемогуществе, а в людском крике несогласия. Народ подает голос, а я - его уста. В народе возникают потребности - я их называю. Разве это так уж плохо? Разве это не согласуется с принятым у вас термином gratia sufficiens - достаточная благодать?
Отец Мокрский неожиданно заплакал. Этот высокий, суровый человек, который, казалось мне, в сухих глазах своих никогда не имел ни слезинки, плакал откровенно, неумело, словно бы по-детски, даже у меня кольнуло в носу, и я принялся успокаивать старика.