Может, это мое упорное выжидание, эта моя упрямая медлительность порой шла от боязни потерять самых дорогих людей, товарищей своих вернейших, настоящих храбрых и отчаянных рыцарей, которые и в огне не горят, и в воде не тонут! И может, иногда злился я на Максима за его горячность и нерассудительность, предчувствуя его близкую гибель? Кто со мной, тот переходит в вечность не по моей милости, а по велению самой истории и судьбы. Лишних десять лет жизни не приблизят человека к вечности: она не измеряется временем и суждена тем, кого нельзя покорить ни железом, ни золотом. Но все же как страшно было терять рыцарей, которые, может, превосходили и меня самого! Мог ли я знать, что Кривонос не доживет и до конца этого великого и победного года нашей истории - 1648-го? Видел ли я смерть великого самоборца Ганжи на пилявецком поле не от меча противника, ибо не было такого меча на свете, а от бессмысленной слепой пули? Почему судьба так немилосердна к цвету нации, к ее величайшим надеждам, к ее славе?
Каким бы ни был я осмотрительным и осторожным, все же терял то одного, то другого из золотых своих рыцарей, а ко мне тем временем протискивались, окружали меня те, которые не были убиты, не знали болезней и старости в прислужничестве, всегда торчали перед глазами, готовые на все доброе и злое, у меня не было выбора, и я назначил их полковниками и генеральными старшинами, - так и получалось, что достаточно было человеку иметь здоровье, а не разум, чтобы командовать людьми, вести их на смерть. Впоследствии я убедился, что зло так же непобедимо, как и истина, но что я мог поделать? Жизнь - это невосполнимые утраты, битвы - это утраты еще большие, потому-то и был я упорно осторожен там, где должна была проливаться кровь и где (я знал это наверняка) прежде всего понесу потери я сам, где частица моей души будет отмирать с каждым павшим.
Вот так, придвинувшись под Староконстантинов, я выбрал для своей стоянки местность за болотистой Икавой под Пилявецким замчишком, заброшенным и запущенным (паны презрительно называли его "курятником"), и стал терпеливо ждать, кто же первый придет ко мне: комиссары пана Киселя или войско, которое региментари с Вишневецким скапливали под Чолганским Камнем? Войска этого насчитывалось уже свыше 30 тысяч, да еще втрое больше было обозной службы с мушкетами. Сто тысяч возов с припасами двигались к Пилявцам. Какие дороги нужны были для них? И что это за войско, отягощенное таким имуществом? Не только важные паны, но и обыкновенная шляхта тронулись в этот поход, горя желанием подавить ребелию и растоптать казаков. Выбрались панки не столько с железом, сколько с серебром и золотом, выступали с необыкновенной роскошью, ехали в позолоченных рыдванах, везли дорогие одеяния, драгоценную посуду со всех концов короны, клейноды, дорогие вина, отягощенные Церерой и Бахусом. Семь воевод, пять каштелянов, шестнадцать старост - и все хотели командовать: что ни панек, то гетманек. Похвалялись, что такое войско сможет хоть и Стамбул взять. Никогда не имели такой собранной силы ни Жолкевский, ни Ходкевич, ни Конецпольский, ни сами короли.
О моем же войске паны и не ведали как следует. Презирали его, высокомерие ослепляло их, а там еще Семко Забудский, которого я за нестерваровскую резню велел приковать к пушке, перегрыз как-то цепи и с ошейником, будто пес, прибежал в шляхетский табор и поднял дух панству: мол, у Хмельницкого войско хотя и большое, может и до ста тысяч, но утомленное, начисто измотанное, голодное, все в невзгодах, две третьих без стрельбы, с одними лишь дубинами, хлопство пришло на войну прямо от плуга, теперь удирает, окопа нет никакого в таборе, предосторожностей тоже, а само войско каждый день пьяное. Семко сам прибежал пьяный, паны и поверили.
Двинулись на нас, уже считая мертвыми. Я терпеливо ждал: пускай придут и попробуют ударить. Не мы идем - на нас идут. Так чья же вина и кто грех берет на душу?
Перед этим я снова и снова писал письма чуть ли не всему свету, сносился с ордой и Портой. Мне еще не верили, ко мне присматривались и приглядывались, хотя после Желтых Вод и Корсуня уже заметили. Великие владетели не торопились принять в свой круг простого казака, тем большую радость принесло для меня письмо из Стамбула от моего старого знакомого Бекташ-аги, который не только не затерялся за эти годы, а проник в запутанные дебри султанского двора, стал воспитателем султанского наследника, а теперь уже был "названным отцом султана". Только что на трон сел его воспитанник, семилетний Мехмед, сын Турхан-валиде, родом из казацкой земли, а потому он, Бекташ-ага, охотно принимает в свои названые сыновья и гетмана украинских казаков Хмельницкого, доблесть которого ему давно известна. Молодой султан уже велел хану Ислам-Гирею ударить всей силой на королевство, чтобы помочь казакам, а он сам, хотя еще только и семилетний, хочет идти с ними в этот сиятельный поход.